Хронография
Шрифт:
С возрождением в 815 г. при Льве V (813—820) иконоборчества наступил переломный момент в жизни Феофана: его приверженность иконопочитанию обошлась ему в 815 или 816 гг. заключением в тюрьму и затем, видимо, в начале 818 г., ссылкой на остров Самофракию, где он вскоре и умер. Греческая церковь причисляет его к лику святых как исповедника .
«Хронография» была составлена Феофаном как продолжение оставшейся незаконченной всемирной хроники его друга Георгия Синкела, по настоятельной просьбе последнего. Хотя Феофан и подчеркивает случайность своего обращения к истории (он уступил лишь просьбам умирающего Георгия), им создан один из значительнейших памятников византийской историографии. Вряд ли это случайно. Агиографы рассказывают, что Феофан с детства не только воспитывался на Священном писании, но и приобщился внешней, т. е. эллинской, языческой, премудрости. В монастыре будущий хронист много занимался переписыванием книг, а средневековый греческий писец – человек образованный, нередко писатель
Рассказ Феофана начинается там, где остановился Георгий Синкел, – с 284 г., правления Диоклетиана, и доходит до 813 г., времени вступления на престол Льва V. Можно довольно точно определить, когда была написана «Хронография»: хронист не начинал работы до 810 г., так как Георгий Синкел умер не ранее этого года, а кончил, вероятно, не позже 814 г., до заключения в тюрьму.
Вопрос об источниках, использованных Феофаном, сложен: хронист, хотя и говорит о том, что изучил произведения многих историков и хронистов, упоминает их имена редко. Для раннего периода (до середины V в.) это были прежде всего церковные истории Сократа, Созомена, Феодорита, Малала, Прокопий, Агафий, Иоанн Епифанейский,Феофилакт Симокатта, Георгий Писида послужили источниками для времени до воцарения в 610 г. императора Ираклия.
Безусловно, велико значение «Хронографии» Феофана как источника для изучения VII—VIII вв., столетий перестройки византийского государственного аппарата, упорной борьбы империи с арабами, возникновения Первого Болгарского царства, первого периода иконоборчества. Для этого времени, кроме «Хронографии» Феофана, мы располагаем лишь «Бревиарием»/«Краткой историей» (' ) патриарха Никифора (806—815), которая доводит изложение только до 769 г. Текстуальные совпадения «Хронографии» и «Бревиария» свидетельствуют о том, что оба историка использовали одни и те же источники. Одним из таких источников считают так называемый Большой хронограф , созданный в конце VIII в., от которого сохранились фрагменты, другим – оканчивающуюся 713 г. Хронику Траяна Патрикия. Совпадения в изложении событий VII – VIII вв. показывают, что Феофан и Никифор использовали также составленный в конце VII—VIII в.в. ныне утерянный источник.
Повествование о последних годах VIII в. и начале IX в. построено, очевидно, на устной традиции и, возможно, на сообщениях константинопольской городской хроники.
Хронологическая система, созданная Феофаном, – явление исключительное во всей средневековой историографии. Сочинение распадается на хронологические отрезки (по годам), каждому из которых предпослана хронологическая таблица, отмечающая наряду с годом от сотворения мира и от рождества Христова годы правления не только византийских императоров, но и персидских, а затем арабских, правителей, пап и четырех патриархов. Несмотря на некоторые ошибки (характерно, что сообщения Феофана из арабской истории, как правило, точны и достоверны, а из западной, напротив, скудны и зачастую ошибочны) и лакуны (только годы правления византийских императоров и константинопольских патриархов даются повсеместно), трудно переоценить значение хронологии Феофана. За основу хронист берет Александрийскую эру, т. е. насчитывает от сотворения мира до рождества Христова 5492 года. Кроме счета по годам, проводится также счет по индиктам, однако не всегда первый совпадает с последним: в промежутке между 6102 (609/610) и 6265 (772/773) гг., исключая 6207 (714/715) – 6218 (725/726) гг., счет по годам отстает на один год от счета по индиктам. Установлено, что ошибка произошла в счете по годам: под 6098 г. Феофан поместил рассказ о событиях 605/6, 606/7 гг. Положение исправляется тем, что события 712 и 713 гг. распределяются между тремя годами. Та же ошибка происходит под 6218 г. (совмещаются события 725/26 и 726/27 гг.) и исправляется делением повествования о событиях 774 и 775 гг. на три фрагмента. Таким образом, пользуясь хронологией Феофана, мы должны к его счету годов прибавлять один год в промежутке между 6099 (606/607) и 6204 (711/712), а также 6219 (726/727) и 6266 (773/774) гг.
«Хронография» Феофана пользовалась большой популярностью у современников и потомков историка. Уже в 70-х годах IX в. папский библиотекарь Анастасий перевел «Хронографию» на латинский язык. Этот перевод дошел до нас в рукописях более древних, чем оригинал, так что значение перевода очень велико. Для византийских писателей «Хронография» служила источником и отправным пунктом. Младший современник Феофана Георгий Монах тщательно его компилировал; Симеон Логофет (X в.) использовал сочинения не только Георгия Монаха, но и Феофана, Кедрин (XI в.), наряду с сочинениями Симеона Логофета и Георгия Монаха, привлекал «Хронографию», наконец, в XII в. Зонара видел в сочинении Феофана главный источник по истории VII—начала IX в. Позднейшие историки начинали изложение событий с того времени, каким кончил Феофан, что свидетельствует
В заключение помещаю небольшие отрывки из воспоминаний К. Аксакова, характеризующие одного из переводчиков «Летописи» Феофана – В. И. Оболенского и автора предисловия и издателя перевода О. М. Бодянского. Отрывок взят мною из книги «Русские мемуары. 1826—1856». М., «Правда», 1990 г.– Ю. Ш.
Оболенский Василий Иванович (1790—1847) – адъюнкт греческого языка и словесности; переводчик.
Бодянский Осип Максимович (1808—1877) – филолог-славист; с 1842 г. профессор Московского университета.
К. С. Аксаков.
Воспоминания студентства 1832—1835 годов.
Оболенский был очень забавен; он был небольшого роста и с весьма важными приемами; голос его, иногда низкий, иногда переходил в очень тонкие ноты. Он переводил с нами Гомерову «Одиссею».
<...>
Трехтысячелетняя речь божественного Гомера раздавалась в Москве, на Моховой, в аудитории Московского университета перед русскими юношами, обращавшими и больше внимания на смешную фигуру профессора, чем на дивные слова «Одиссеи». Обыкновенно профессора наши переводили сами, и переводящему студенту оставалось только искусно повторять слова профессора, чтобы не обратиться в совершенного слушателя.
Странное дело! Профессора преподавали плохо, студенты не учились и скорее забывали, что знали прежде; но души их, не подавленные форменностью, были раскрыты,– и бессмертные слова Гомера, возносясь над профессором и над слушателями, говорившие красноречиво сами за себя,– и полные глубокого значения выражения богословия,– и события исторические, выглядывавшие с своим величием даже из лекций Гастева, и вдохновенные речи Шиллера и Гете, переводимые Герингом,– падали более или менее сознательно, более или менее сильно, в раскрытые души юношей – лишь бы они только не противились впечатлению – нередко не замечавших приобретения ими внутреннего богатства! Впрочем, я собственно давно уже читал поэтов; я прочел еще прежде всю «Илиаду» в переводе Гнедича с невыразимым наслаждением, и думаю, что свобода студенческих моих занятий, не дав мне много сведений положительных, много принесла мне пользы, много просветила меня и способствовала самостоятельной деятельности мысли. Что же было бы, если б, при этой свободе студенческой университетской жизни, было у нас живое, глубокое слово профессора! <...>
Студенты не были точны в посещении лекций. Я помню, что однажды, перед лекцией Оболенского, я ушел из аудитории, оставив ее полною студентов; возвратясь, я нашел ее пустою. Не зная, что это значит, я оставался на своей скамье; на другой стороне был студент Окатов, с которым я почти не был знаком. Вдруг входит Оболенский, потом за ним ректор Двигубский. Увидав только двух студентов, Двигубский рассердился и напал на нас за то, что студенты не ходят на лекции. На другой, кажется, день студенты, собравшись, объявили меня правым, ибо я не был тут, как сговаривались они уйти с лекции Оболенского,– и обвинили Окатова, который тут был и это знал. В этом суждении, под видом товарищества, высказывалась связь общего союза – одна из великих нравственных сил; новая для меня, она живо чувствовалась мною, и я понимал, что хорошо стоять друг за друга и быть как один человек.
Считаясь порядочным эллинистом, я обращал на себя внимание Оболенского, должен был чаще других переводить Гомера и слушать внимательно его объяснения. Однажды на лекции, очень серьезно, я вздумал предложить ему вопрос: каким образом согласить в древних стихах ударение с протяжением, как, скандуя стих, удержать ударение, которое не совпадает с скандовкой? – Оболенский отвечал: «А, это-с лучше всего объясняется пением»,– и запел. Я был не рад, что предложил вопрос. Оболенский запел таким голосом и с такою печально-торжественною миною, что просто не было никакой возможности удержаться от смеха. Смех самый безумный, гомерический, готов был ежеминутно овладеть нами, громко вырваться и огласить всю аудиторию,– и этот-то смех надо было подавлять величайшими усилиями. Студенты, удерживаясь от смеха и мучась, кидали на меня яростные взгляды. Я, вызвавший этот профессорский ответ, должен был и обратить на него больше внимания. Для меня пел Оболенский, каково же мне было? – Я был тогда очень смешлив, и когда Теплов проговорил подле меня шепотом: «Точно колодники под окнами»,– я не знаю, как я удержался. Наконец Оболенский перестал петь; наконец лекция окончилась; профессор ушел. Товарищи напали на меня дружно. «Что тебе вздумалось просить петь Оболенского, что ты с нами наделал?– говорили они со смехом. Я смеялся не меньше их.