Хакер Астарты
Шрифт:
После этого неудобно было не купить. Книга стоила семь рублей пятьдесят копеек — три бутылки кефира и шесть пирожков с повидлом — три моих обеда. Старик ждал, не взбираясь на свой насест. Если бы отвернулся, я оставил бы книгу и ушел. Оттягивая время, открыл наугад:
«Противоположность между зрительным или сенсорным реализмом и интеллектуальным нельзя, следовательно, считать противоположностью опыта в себе и запаздыванием его понимания во всем разнообразии его аспектов и связей».
Ничего не понял. Прочел следующую фразу — она была еще заковыристей. Почти решив, что не куплю, посмотрел на титульный лист: «Анри Валлон. От действия к мысли.
Книга с трудом, но влезла в старенький картонный чемоданчик.
В кассе зашевелились — открыли бронь на берлинский. Я взял билет и тут же объявили о прибытии поезда и о том, что в связи с опозданием стоянка сокращена. Заняв свою верхнюю полку, я вытащил покупку и подсунул под слабый свет ночника над окном. Буквы едва различались. Из первого же абзаца предисловия стало ясно, что это тот самый Henri, о котором говорила Ольга Викентьевна. В оккупированном гитлеровцами Париже его книга стояла в витрине книжного магазина рядом с «Майн Кампф», а сам он в это время скрывался, как коммунист и крупный деятель французского Сопротивления. Только он не погиб в гестапо, а был жив-здоров, продолжал быть директором, стал министром Франции и написал предисловие к русскому переводу. Пролистав и нигде не встретив имени Локтева, попробовал читать и не смог. Прочел ее лет через шесть-семь, а недавно нашел в Интернете, что он один из крупнейших психологов ХХ века. Но об этом расскажу потом.
Вернувшись в Москву, отвез папку назад на Новослободскую. Вера Антоновна, открыв дверь, не скрыла удивления, не сделала и намека на приглашающее движение. У меня откуда-то взялся мерзкий голос порученца. Она позвала на помощь Кожевникова, тот выглядел еще более недоуменным, чем жена:
— Но при чем здесь я? Я не имею к этим бумагам никакого отношения. Я согласился передать их Ольге Викентьевне — и это все. Если ей не нужно — может выбросить. Будьте здоровы, молодой человек.
Ольга Викентьевна хотела их обидеть — у нее не получилось. Они не обиделись. Слишком низко она для них стояла. В этот второй свой приход я увидел в их комнате пузатый черный телефонный аппарат. Ни у кого из моих знакомых своего телефона не было. В поселке тракторного из тридцати тысяч жителей домашний телефон имели несколько главных специалистов, главный врач больницы и еще, наверно, десятка два-три начальников.
Книжку Кожевникова «Ядовитые корни» я прочел четыре года спустя. Изданная тиражом в триста тысяч, она вызвала переполох среди евреев и мгновенно была ими раскуплена. Ее передавали друг другу, пугались и возмущались. Старые члены партии писали в ЦК и влиятельному Илье Эренбургу, что книга Владимира Петровича Кожевникова наносит ущерб марксистско-ленинской идеологии и чувству интернационализма советских людей. Старые большевики указывали товарищам из ЦК, что отдельные неподготовленные читатели прочтут книгу товарища Кожевникова неправильно, и, к сожалению, он дает основания для такого прочтения, слишком доверившись специалисту по древним текстам, буржуазному националисту А. Ф. Локтеву. Агрессивная политика сионистского Израиля — писали старые большевики — выражает интересы американских империалистов, сионисты являются лишь орудием империалистической экспансии, а не наоборот. Суть ближневосточного кризиса классовая, а не национальная, как следует из «трудов» (ставили кавычки старые большевики) антисемита А. Ф. Локтева, возродившего черносотенный тезис о претензии евреев на мировое господство. Они лукаво напоминали товарищам из ЦК между делом (кашу маслом не испортишь), что иудейские тексты Ветхого Завета почитаются и христианами, а среди сионистов, наоборот, много атеистов, так что только классовый подход может стать основой подлинно марксистско-ленинского анализа.
Опытный Кожевников, однако, предвидел обвинения в недостатке интернационального чувства. Едва ли его беспокоили истерика (и лукавство) старых большевиков, но он лучше многих своих коллег знал, что во главе
Одну из цитат я узнал сразу:
«Ради этой цели их предки разрушили великую языческую культуру Ханаана, тысячелетие спустя — античность, теперь — Европу. Каждый еврей хочет быть пророком при своем Боге, но они не могут договориться друг с другом».
Эти строчки я запомнил со школьных лет. Локтев писал о Марксе, Фрейде и Эйнштейне. Кожевников намеренно сократил фразу так, чтобы создалось впечатление, будто речь идет о претензиях всех евреев на мировое господство. Его мишенью были не сионисты, а евреи, но он не хотел терять репутацию марксиста, и Локтев оказался удобен. Конечно, Кожевников был мерзавцем. Он прятался за Локтева и передергивал.
Собственные тексты Кожевникова были бессодержательными, как речи членов Политбюро, грязную работу делал авторитетный специалист — «известный лингвист-семитолог». Локтева использовали. Кожевников оклеветал его. И все-таки, зачем Локтев взял глумливый тон? Теперь я понимаю, он был одержим своей войной с единобожием, но зачем фиглярствовал в отношении Альберта Эйнштейна, Маркса и Фрейда? В других местах было еще хуже. Конечно, ничто не мешало Кожевникову вставить в них от себя несколько грязных, пачкающих слов. Проверить авторство, видимо, было уже нельзя. Однако я чувствовал: они написаны Локтевым. Кожевников писал мертвым и невнятным языком партийных документов, а фразы были живыми, глумливыми по-локтевски.
Локтева использовали, но разве он не дал для этого повода? Над чем он, в сущности, глумился? Над единобожием? Монотеизмом? Примитивностью теорий? Или над самим усилием интеллекта понять мир, свести к одной причине бесчисленные начала?
Ему был дорог глумливый тон сам по себе.
12
Папка и сейчас лежит передо мной. Все от нее отказались, и я ее единственный владелец. Так решила Ольга Викентьевна, наследница Локтева. Думала ли она тогда, что я вырасту, сохраню и издам книгу? Уверен, что нет. Тогда о публикации Локтева не думал никто, даже всесильный Кожевников.
Кроме тощих «Холмов Астарты» и какой-то книги на французском в папке основное место занимала машинописная копия рукописи. Листки соединялись толстой ржавой скрепкой. Первым делом я заглянул в них. Это была проза.
Мне было не до художественной литературы. Начинался второй семестр. На меня свалились курсовые, проекты, зачеты и экзамены. Я жил на стипендию. У литейщиков она была повышенной, кажется, 360 рублей. Одно-единственное «удовлетворительно» в сессию лишило бы меня этой стипендии, и родителям пришлось бы меня содержать. Даже подумать об этом было страшно. Я медленно черчу и плохо запоминаю формулы и цифры. Я занимался ночи напролет, а в дни экзаменов с утра начинался понос. Кроме учебы была и обычная молодая жизнь. Дуля вздумала посмотреть Москву, которую никогда не видела, и приехала в мою весеннюю сессию. Чтобы быть с нею эти пять дней, я совершил самый решительный поступок в своей жизни: сдал два экзамена в один день.
Папка полгода пролежала в общежитской тумбочке. Собирался прочесть ее в летние каникулы, но папа слег с инфарктом. Весной он вступил в «Товарищество садоводов» своего тракторного и взял шесть соток на пустыре. Он надеялся хоть как-то обеспечить свою душевнобольную дочь, да и любил работать на земле. Он был типичным еврейским мечтателем. На пустырь завезли чернозем, торф, навоз, саженцы, бочки для воды, столбы и проволоку для забора, и все каникулы я не вылезал с участка. Дуля решила, что я ее разлюбил. Потом были третий семестр и третья сессия. Так что папку я взял с собой на зимние каникулы.