Хакер Астарты
Шрифт:
— Я Фарида Кишкельман, — сказала она.
Движения, на которые способны младенцы, забыла, а чужой язык — нет. Я не знал, чему надо, а чему не надо удивляться. Вопросы были простенькими: год рождения, день недели, месяц и число, адрес. Дуля понесла полную чушь, назвала адрес в Минске, сказала, что у нее четверо детей (у нас двое: Марина и сын Сева в Штатах. Дуля посчитала и внуков).
— А это кто? — показала Вернер на меня.
— Мой отец.
— Вы уверены, что он ваш отец?
Дуля засмеялась виновато, как бы признавая ошибку, а сказала противоположное:
— Уверена.
Видно было, что сказала просто так, не вникая. Вернер ее уже немножко утомила.
Когда все вышли, упрекнула:
— Почему ты не подсказывал?
— Почему
— Не знаю…
— Но ты знаешь ведь, кто я?
— Конечно, знаю.
— Я твой муж.
— В самом деле, — согласилась она.
Меня вызвали в холл. Там расположилась Вернер со своими студентами. У них был практикум. Парни и девушки, скучая, вымучивали из себя вопросы, я отвечал, как привык отвечать врачам, и только потом сообразил: да ведь это не консилиум, Дулю используют как учебный экспонат.
Отпустив студентов, Вернер с сочувствием объяснила:
— Как вы понимаете, это началось не сегодня. Это так и идет, ступеньками. Что-то вспомнит, что-то нет. Что вспомнит, то останется. Психоз пройдет, но слабоумие, к сожалению, не лечится.
— Какое слабоумие? Фарида все понимает!
— Так уж все?
Смотрела с улыбкой. Я смутился. Она сочувственно сказала:
— Это быстро развивается.
— Как… быстро?
— Очень быстро. Год, два. Ступеньками, — показала рукой.
Я вернулся в палату. Дуля ждала, скособочившись в прежней неудобной позе. Изменить ее она не умела. Поинтересовалась:
— Где эта… бабочка?
Вернер ей явно не понравилась. Поняла, что профессор проверяла умственные способности. По ее мнению, это было глупо и делалось бестактно.
После обеда прибежала молодая женщина в спортивном трико, физиотерапевт, быстрая, бодрая, подняла Дулю, поставила на пол, схватила за руки и стала учить ходить. Лицо Дули сразу сделалось лицом слабоумной, она боялась отрывать ноги от пола, дрожала, идиотски поскуливала, физиотерапевт покрикивала. Так, рывками на дрожащих ногах, вцепившись в руки женщины, Дуля добралась до двери. Смотреть на это было тяжело.
Я не мог сориентироваться. Что я знал? Люди, которые долго лежат, разучиваются ходить, но быстро восстанавливают умение. Так же и Дуля должна была все вспомнить. Она не могла назвать свой адрес. Но ведь если привезти к автобусной остановке, найдет дорогу домой так же, как делала это всегда. Она не забыла улицу, заборы, палисадники и фасады, соседей, деревья, даже, наверно, выбоины на асфальте. Что такое название улицы и номер дома? Если ввести все знание о дороге в память компьютера, адрес занял бы такую малость в общем объеме, что им надо было бы пренебречь. И разве важно, что Дуля назвала меня отцом? Она знает, кто я, вот что важно! Дуля спросила про Вернер: «Где эта бабочка». Вернер в самом деле порхала. По неуловимым признакам определить характер человека и найти для этого точный образ — разве это не требовало больше ума, чем помнить адрес и год рождения? Что же такое слабоумие?
Сбегал к медсестре, попросил лист бумаги и написал большими буквами: «Я тебя люблю». Физиотерапистка уже уложила Дулю в кровать. С трудом открыв глаза, сомлевшая Дуля прочла. Я успокоился: она не разучилась читать, что в сравнении с этим какой-то адрес.
— Я посплю, — предложила она.
Я отправился курить. Надо было спуститься в лифте в вестибюль, выйти через стеклянные двери в другой вестибюль, огромный, как вокзальный зал, и через него выйти на крыльцо. Посреди этого пути в стеклянных дверях торчал толстый малый, разговаривая по мобильнику. Его обтекали два людских потока — к лифтам и от них. Он всем мешал, потоки замедлялись и сбились вокруг него в толпу. Его толкали, он, увлеченный (да вроде бы не так уж и увлеченный) разговором, не реагировал. Прижимая мобильник к уху, а ухо к плечу, малый бросал ленивые реплики, фыркал и похохатывал.
Я налетел на него, извинился и тут же разозлился на себя: это он должен извиниться — торчит у всех на дороге. Выкурил на крыльце сигарету и, возвращаясь в отделение, снова столкнулся
Дома попытался восстановить события с самого начала. Мы повезли ее в больницу, потому что испугало странное состояние: тревога, близкая к панике, не позволяла ей ни сидеть, ни стоять, ни лежать. На иврите это называется ишекет, беспокойство, и я вспомнил русское название: психомоторное возбуждение. В приемный покой Дуля вошла сама нормальным шагом и, отвечая психиатру, была совершенно разумной. Значит, что-то произошло с ней потом, ночью. Она получила инъекцию успокоительного, наверно, заснула в приемном покое раньше, чем увезли в неврологию. Проснувшись среди ночи в незнакомой палате, скорее всего, была в спутанном сознании. Не понимала, где находится. Может быть, решила, что опять привезли к Ульвику. Подумала, что, значит, у Ульвика ничего не получилось, ремиссия кончилась, и она умирает. Могла вообще забыть, что химиотерапию проходила четыре года назад, могло показаться, что все продолжается. Так или иначе, не это главное. Попробовала выбраться из кровати и не смогла, не справилась с ограждением. Находясь в спутанном сознании, не поняла, что дело в ограждении, которое специально придумано, чтобы больные не могли вылезть сами. Померещилось что-то совсем непостижимое и страшное. Попробовала позвать, но почему-то никого не было. Может быть, уже не слушались губы и язык. Все еще сжигаемая тревогой психомоторного возбуждения, хоть ослабленного уколом, но по-прежнему непереносимого, запертая в кровати, как в клетке, ничего не понимая, она от страха вырубила разум. Так рвут вниз аварийный рубильник. Обычно люди просто теряют сознание, падают в обморок, а у нее полетело все, двигательные центры в том числе.
Все это вообразив, я впервые усомнился: да была ли она в самом деле спокойным человеком? Не ошибались ли все, кто ее знал? Может быть, она как раз была самой среди всех тревожной, с самыми легкоплавкими предохранителями.
Чем больше я думал — думал или тупо пережевывал беду? — тем больше убеждался, что это так. Как я раньше не догадался, обманываясь видимостью? Спокойные люди эмоционально туповаты, а у нее всегда слезы текли — когда кто-то рядом страдал, или делился горем, или перед телевизором, или в кино, или от обиды. Глаза увлажнялись и от радости, когда возилась с маленькой Мариной или получала неожиданный подарок от близкого человека. Она умела плакать от счастья и наслаждения так же, как от беды. Она была чувственной. Это я как на духу. Если вправду была бы спокойной, то не замыкалась бы в себе, например, при малейшем проявлении хамства. Хамства не переносила совершенно («со мной можно только по-хорошему»), но не взрывалась в ответ, а делалась заторможенной, вялой, как бы засыпала, как бы репетировала то, что случилось теперь.
Я вполне мог вообразить, что когда-то, очень-очень давно, в раннем детстве (Дуле было три года, когда мать с нею на руках бежала из горящего Бобруйска, брела в толпах беженцев, падала на землю, когда их расстреливали на бреющем полете мессершмитты) или еще раньше, она пережила какой-то сильнейший стресс и набрела на детский способ защиты, способ черепахи или улитки: спрятаться в панцирь и не впускать в сознание ничего неприятного. Отменяла неприятное, как будто его не существует, не признавала его до последней возможности. Дождь? Не будет дождя — и весь разговор. Со стороны это казалось беспечностью.