Грибоедов
Шрифт:
Александр не делился своим замыслом с Бегичевым, потому что тот был слишком занят да, кроме того, предпочитал судить текст, а не план текста. Зато Мария была глубоко встревожена намерениями брата. Она возмутилась его желанием нажить кучу врагов себе — а еще более ей: ведь станут же шептаться, что злая девка Грибоедова указала брату на оригиналы! Ему-то безразлично, он уедет в Петербург, в Грузию, в Персию; а ей жить со всеми обиженными, встречаться каждый день и куда ж деваться от общего раздражения и осуждения? Александр утешал сестру, говоря, что никто из ее знакомых никогда не припишет ей склонности к злословию за спиной друзей; он, конечно, готов в угоду сестре перенести действие из Москвы в какую-нибудь Чухлому, но ведь это не поможет, все равно сплетники будут выискивать черты сходства персонажей с реальными людьми, — и это неизбежно, в этом и состоит его задумка (не в том, чтобы спровоцировать скандалы, а в том, чтобы заставить людей оценить себя и других).
Теперь Грибоедов обдумывал выбор героев-мужчин.
Совсем старых стариков, в париках и кафтанах, не имело смысла изображать: их число в обществе в силу природы
Другое дело, старики помоложе. Некогда влиятельные и полезные люди, или, может быть, ничтожные и злобные, или повесы и даже фавориты государыни, или неучи и гонители наук — с возрастом они сравнялись; окружающие относились к ним одинаково. Их уважали за продолжительную жизнь (хотя это едва ли их заслуга), их берегли, но на них не обращали внимания. И они ни на что не обращали внимания, ограничивая свои желания простыми вещами — поспать в уголке, поесть, еще поспать. В отличие от своих активных сверстниц они мало или вовсе не интересовались политикой и людьми. Они оставались глухи ко всему и даже не пытались воображением или подручными средствами преодолеть глухоту. Таких лиц не стоило бы и выводить на сцену, но надо же показать, во что — увы! — могут превратиться нынешние молодые люди. Пусть посмеются сейчас — через полвека будут смеяться над ними.
Над старостью смеяться грех? Но старость не обязательно должна быть бессмысленной. Глухота — большой порок, но слуховые рожки давно изобрели, и даже крыловская мартышка знала, что существуют очки, хотя и не научилась ими пользоваться (вроде графа Гудовича). Поэтому демонстративная глухота в свете — чаще всего изощренное средство поиздеваться над собеседниками.
Вот, например, князь Николай Семенович Вяземский: некогда был храбрым суворовским офицером, получил ранение при Очакове, вышел в отставку полковником; вследствие контузии он стал немного глух, а к старости — еще и неимоверно скуп, но не это в нем было плохо. Сердце он имел доброе, но характер тяжелый и прескверный: чуть что не по нем, уходил к себе в кабинет и спал там целыми днями, молча выходил к столу, молча уходил спать — и так неделю, а то и две. Вся его семья страдала от этих нелепых приступов молчания, в такие дни он и со знакомыми не общался. Потом все проходило — до новой обиды. Детей своих он содержал бедно, и они даже не могли найти себе достойной пары в жизни. Порой его глухота была способом избежать неприятного разговора: князь прибегал к ней, если сыновья просили выделить им деньги или жена требовала купить что-то по хозяйству. Но стоило заговорить о подарке ему — слух князя чудесным образом прояснялся.
Впрочем, молчаливые старички все же лучше старичков шумных, судящих вкривь и вкось: те становятся похожи на старух. Всего интереснее старики-рассказчики, много повидавшие и умевшие живописать былое. Беседы с ними поучительны — раз, другой, третий; потом начинаешь замечать, что их истории повторяются и, прослушав каждую неоднократно, стараешься впредь не попадаться им на глаза.
А пожилые мужи? Еще в силе, в важных чинах, отцы семейств, хозяева в собственном доме, они растеряли уже надежды молодости, не приобрели еще старческого покоя и, если жизнь их сложилась не вполне удачно, мечутся, пытаются чего-то достичь последними усилиями, — и так и просятся в комедию. Тут Александру сразу же приходил на ум его дядюшка Алексей Федорович, по-своему достойный сострадания, как и все поколение, исковерканное Французской революцией. Теперь Алексей Федорович не давал даже балов и маскарадов и почитал смыслом жизни удачно пристроить дочь Софью, не затратив больших средств за полным их отсутствием. Свою старшую, Елизавету, он выдал за генерала Паскевича, как показало время — удачно, хотя зять не имел состояния и должен был постоянно возить семью с места на место, перемещаясь по делам службы. Для Софьи отец мечтал о надежном московском пристанище. Других забот у него не было.
Кое-кто из его ровесников еще служил — но какой в этом смысл, если не держишься за жалованье и прочие выгоды, как за последнее средство к существованию?
Грибоедов знал множество чиновников всякого ранга и не видел особой необходимости изображать их в пьесе. Служащий мужчина в расцвете лет — не тип в частной жизни; сознание важности своей деятельности или своей персоны, конечно, проявляется в его поведении, но оно не связано с полезностью его труда. Человек может быть очень важен, занимаясь пустым делом, и наоборот. Достойные фигуры не заслуживают осмеяния, а глупое самохвальство или подхалимство легко показать на примерах более старых или более молодых персонажей. Зрители сами легко решат, каких чиновников в России больше: толковых или нет. Грибоедов встречал, особенно среди военных, яркие фигуры, полезные Отечеству — и Кологривов, и Ермолов обладали множеством достоинств. И даже мнительный и завистливый Муравьев, при всех своих несовершенствах, заслуживал уважения искренним желанием отличиться на благо родины. В Министерстве иностранных дел таких людей Грибоедову встречалось меньше; конечно, Завадовский, Всеволожский и даже Кюхельбекер могли бы служить с толком, но под гнетом неразумного начальства растрачивали себя впустую. Сам Грибоедов много и удачно действовал в Персии — но разве это к чему-нибудь привело? В других департаментах дела шли еще медленнее, хуже и часто совершенно в никуда. Все это прекрасно понимали: в молодости нельзя было не служить (то есть можно, конечно, но лучше все-таки было приобрести хоть какой-то чин), но в пожилых летах люди не выходили в отставку, только если достигали высших рангов, хотя бы сенаторского звания, — или уж от полной безысходности и разорения.
Вернувшись в Россию после пятилетнего отсутствия, Грибоедов с горечью заметил, что и в среде военных произошли огромные перемены. До Кавказа не докатилась волна аракчеевских нововведений — да Ермолов и не дал бы им ходу. Но в Москве Александр начал встречать военных, которые прежде не имели бы ни малейшей надежды выбиться из сержантов. В 1815-м
Многие молодые люди оставляли службу и, если не имели пристрастия к хозяйству или творчеству, женились и проводили время в бездействии, еле оживляемом игрой на флейте или игрой в карты. Грибоедов, хотя был бесконечно привязан к Степану Бегичеву, в глубине души сознавал, что его друг не использовал в жизни и сотой доли отпущенных ему талантов и сил. Правда, Степан не обладал ни малейшим честолюбием и приносил пользу уже одним своим облагораживающим влиянием на окружающих, которое в полной мере испытал и Грибоедов. Однако оно могло бы распространяться на большее число людей. Дмитрий Бегичев, например, сочинял роман, был деятелен, рассчитывал на высокий пост, на котором мог бы принести много добра. Степан же пребывал в праздности. Александр не был уверен, что его друг не прав. Так и Крылов полагал, что лень — единственное надежное прибежище от любых бед. Бегичев же считал, что каждому свое: Грибоедов должен служить и творить, поскольку не создан для безделья, сам же Степан не станет зря расходовать энергию, потому что в России это будет работой впустую.
Впрочем, не все молодые люди почитали бесполезный труд бессмысленным. В любом труде они видели единственный смысл — выгоду. Они полагали важным в начале карьеры не иметь своего мнения ни о чем, чтобы легче впитывать мнение вышестоящих и, следовательно, более опытных особ; ни в коем случае им не противоречить, потому что те лучше знают служебную жизнь; быть со всеми в приязненных отношениях, потому что в юности трудно решить верно, кто хорош, кто нет; оказывать всем небольшие услуги, поздравлять всех именинников и именинниц, потому что вежливость, хотя обременительна, может приносить пользу в будущем. Можно было бы сказать, что в них есть что-то от мольеровского Тартюфа или от Джозефа Сэрфеса из «Школы злословия» Шеридана, если бы не одно важное отличие: те герои лицемерили и знали это; молчаливые юноши были искренни! Они искренне считали, что их долг молчать, слушать, слушаться. Да и то сказать, выскажешься не вовремя, тотчас и получишь публичный нагоняй (с молодежью старики не церемонились): «Ах вы, негодные мальчишки! служили без году неделю, да туда же суетесь судить и рядить о политике и критиковать поступки таких особ! Знаете ли, что вас, как школьников, следовало бы выпороть хорошенько розгами? И вы еще называетесь дворянами и благородными людьми — беспутные!» Нужно было обладать из ряда выходящей смелостью и уверенностью в себе, на манер Чаадаева, чтобы заявить о себе в полный голос.
К примеру, Степан Жихарев, хотя еще в пансионе проявлял склонность к творчеству, не смел сам о нем судить, а полностью полагался на мнения известных авторов или актеров; буквально на коленях приближался к Английскому клубу или к Державину; при любом высказывании ссылался на знатных лиц; восхищался особами в орденах и лентах; наилучшей похвалой драматургу считал аплодисменты вельмож или, сверх чаяний, высочайшее одобрение; каждый день объезжал пол-Москвы с визитами именинникам — и всё не по зову сердца, не по взятой на себя обязанности, не даже ради карьеры или какой-то прямой выгоды, а по глубокому убеждению, что таков его долг младшего, подчиненного, неопытного. Выполнение долга перед людьми, как и перед Богом, приносило ему удовлетворение, само себя вознаграждало — а там и другие, может быть, вознаградят. Только среди лошадей и собак Жихарев становился похож на человека, имеющего свой взгляд на окружающих. А многие подобные ему и того не умели!
Например, пресловутые архивные юноши, служившие в Москве в архивах министерств без жалованья, ради простейшего продвижения в чинах. Безличные, бессловесные, безымянные, они едва заслуживали внимания, разве что выходили повесами. О них начальник одного из архивов, Павел Григорьевич Дивов, как-то удачно сострил, что их недостатки происходят оттого, что им с детства льстили все, от математического учителя до танцевального, а было бы полезнее послать их в манеж, потому что лошадь не льстит: неумелого тотчас сбросит. Во всяком случае, в искусстве верховой езды архивные юноши далеко уступали кавалеристам, были неловки в бальных залах, дичливы с дамами, рыхлы от неподвижности. В пьесе им не следовало бы и имени давать, чтобы не придать чрезмерной значимости, но как без имени? Назвать какой-нибудь русской литерой — ее придется прочесть как «г-н Наш» или «г-н Добро» — никакая фамилия не могла бы быть более «говорящей». А назвать латинской литерой — публика может счесть их иностранцами. Но все-таки фамилии они не заслуживают! Похожи на них были и пожилые, вечные юноши, неудачники, без семьи и пристанища, заядлые разносчики сплетен и скверных новостей, которыми привлекали к себе минутное внимание собеседников.