Голгофа
Шрифт:
Возвратился на постоялый двор взволнованный. Тревожно повел Липу и Домаху в обитель Иннокентия. Домаха все же выбралась из дому к святому.
Лелеяла в сердце надежду, что бог поможет ей. Герасим шел, задумавшись.
— Мэй, Гераська, и вы тут? Не выдержали, значит? Хорошо, хорошо делаете, — крикнул Семен Бостанику, повстречавшись с Мардарем.
Да вот! Но как тут устроить это посещение, не посоветуете ли? А то вот молодка хочет его увидеть, — показал он на Домаху.
— Трудно. Не принимает теперь святой. Все молится. Разве что через отца Кондрата
Семен Бостанику уже в монашеской одежде, чисто вымытый и причесанный.
Он ведет посетителей к отцу Кондрату, который вхож к святому. Никто не смел нарушить заповедную границу между его кельей и грешным миром, богом проклятым. Только его одного сподобил святой своей великой ласки.
Не привык Герасим ходить по крутым ступеням, запыхался…
— Кто там?
— Во имя отца и сына, и духа святого Иннокентия…
— Аминь. Войдите.
Мардарь вошел в комнату. Что-то сверкнуло перед глазами и завертелось тоненькими блестящими полосками. Свет ли откуда-то падал, или шел испуг от той вон лампадки, что горит против большой иконы, Герасим не разобрал. Только он готов был присягнуть, что у этой иконы Иннокентия живые глаза и он ими мигает…
— Отец Кондрат, за благостью к тебе пришли, не поможешь ли чем?
— Чем могу помочь вам, рабы божьи? Вы не к святому ли духу Иннокентию?
— Да, отче, к нему. Сделай такую милость, похлопочи, чтобы и мы его узрели нашими очами грешными.
— О-о, лукавые дети диавола. Пошто пришли смущать святого в молитве?
Сурово, с упреком смотрели глаза. Они заглядывали глубоко, в самое сердце, и вселяли туда неосознанный страх. Но Мардарь уже решился и стал на колени перед отцом Кондратом.
— Не гневайся, отче, пусть тебе во здравие будет твой гнев. Сделай такую ласку, похлопочи, мы же издалека приехали, да и хозяйство дома осталось.
— О, порождение ехидны! О, греховные плоды греховного древа! Какое дело слугам господним до ваших земных дел?
Сурово смотрели глаза. Рука протянулась куда-то. И Герасим, а за ним и жена повели за ней глазами. В углу они увидели ту же икону, глаза которой играли живым огнем.
— Молитесь, дети диавола, перед образом того, кому почестей не умеете воздать, и оповестите меня, последнего слугу его, зачем пришли, и тогда только скажу, станете ли вы пред его светлые очи.
Отец Кондрат сел вплотную к стене под иконой Иннокентия. Стена была покрыта дорогим ковром. Когда богомольцы окончили молитву, он указал им место возле себя.
— Говори громче, раб божий, а то старые уши мои плохо слышат.
Отец Кондрат начал исповедь. Слушал внимательно, иногда переспрашивал, и так, словно не он, а кто-то другой должен был услышать, и об этом заботился отец Кондрат. Да, видать, порядком туговат был на ухо отец Кондрат, потому что часто переспрашивал, настораживал ухо. Герасим басом орал ему в самые уши о себе исповедь. Мардариха тоже голос подавала, даже срывалась иногда до визга, так трудно доходили до ушей исповедывателя страдания ее души. Только Домаха молчала, осматривала роскошную комнату, переводила
Наконец Герасим умолк. Отец Кондрат покачал головой. То ли его смутила судьба Герасима, то ли это просто суровость святого, отрекшегося от людских грехов.
— Иди и молись. Уверуешь, тогда придешь покаешься.
Отец Кондрат бросил взгляд на Домаху.
— А ты, молодка, не скажешь, что привело тебя сюда? Грех ходить и все разглядывать в доме божьем.
— Отец праведный, есть у меня дела. Большую заботу к тебе имею, батюшка, но только суровый ты, не решусь никак… Да вот и… не осмелюсь при людях. Хоть и соседи, пусть не обидятся, а как-то оно…
— Выйдите и подождите там, за дверью.
Герасим с Липой вышли из комнаты и сели на стульях у двери. Не железные же они, чтобы не услышать разговора, но не тут-то было. За дверью только будто хмыкало что-то, а слов не слышно. Домаха исповедывалась. Вела тяжкую исповедь, исповедь матери без детей, матери, обреченной на бесплодие. Скорбила, стонала ее душа, вырывалась со словами смертельная тоска, и падала тогда Домаха в слезах к ногам отца Кондрата. А потом поднималась и исповедывалась дальше. Вплоть до той минуты, когда последний раз была с Василием и поклялась родить живого ребенка.
— И вот, праведник святой, хочу вымолить себе прощение и благословение на детей с мужем верным, снискать ласку у господа.
Остановилась. Дальше ли продолжать, или уж и так понятно… И с великой надеждой, с мукой смотрела ему в глаза. Лицо ее горело, как у преступницы. Нахмурился старый, но, видно, так, для виду, потому что глаза у него ласковые и мягкие. Надежда затеплилась в ее сердце.
— Вера твоя не будет напрасной. Молись. Он, возможно, и простит грехи, которые тяготеют на тебе. Иди и молись.
Пошла Домаха, дороги не видела от слез. Шла и не слышала, что спрашивал ее Герасим о праведнике. А поравнявшись с церковью, как подкошенная, рухнула на колени, припала лбом к земле. Герасим тоже голову склонил вместе в Липой.
— Раб господний Герасим, и ты, жена, и ты, молодица, станьте.
Поднялись. Прямо в глаза им смотрели очи, словно вынутые и перенесенные сюда с портрета. Сурово лицо его. Суров взгляд отца Иннокентия. И великий страх пронзил их сердца от чувства, что знает их инок, которого видят они впервые.
— Встаньте, говорю, и идите за мной.
Иннокентий тихой поступью шел впереди прямо в церковь. Вошли в притвор и остановились.
— Раба божья, Домаха. Плачь и молись о грехах перед господом. Он услышит молитву твою и даст тебе отраду. А ты, лукавый и злой раб Герасим, очень виновен перед богом. Зачем без веры пришел? Где страх перед господом? Как посмел ты стать перед лицом его, не покаявшись в многочисленных злостных деяниях?
Поднял руку, и засверкали перед ними молнии его очей.