Годы эмиграции
Шрифт:
Последние два листа в ней посвящены были "Расстрелу А. Гоца и М. Либера" на основании только что {175} дошедших в Нью-Йорк сведений от заслуживавшего всяческого доверия скандинавского социалиста, который свидетельствовал, что в октябре 1937 года видел Гоца и Либера и слышал от них, заключенных вместе с ним и 10-ю тысячами других узников в тюрьме Алма-Аты, что с них снят был допрос и они прошли "нечеловеческие муки". Вместе с обращением нашей нью-йоркской партийной группы Заграничной делегации РСДРП к общественному мнению мира, на печатано было в выдержках "Письмо свидетеля" - упомянутого выше скандинавского социалиста (Не могу не оговорить, что дошедшие до меня много позднее сведения из родственных Гоцу кругов, как будто вполне достоверных, не подтвердили сообщения скандинавского социалиста о расстреле после нечеловеческих мук Гоца и Либера. Засекречение советской властью своих злодейств лишает возможности проверить и установить подлинный факт, даже когда он благоприятствует ей.).
Как
Моя переписка с Зензиновым из корнельской, а потом из боулдеровской "ссылок" бывала всегда дружественной. Мы не стеснялись говорить друг другу правду и быть откровенными до конца - относительно друг друга и того, что печаталось в "За Свободу". Когда Зензинов опубликовал за свой счет, не из честолюбия, а потому что считал политически нужным, огромный труд - "Встреча с Россией" - материалы, собранные им по непосредственным следам только что закончившейся в Финляндии войны с Советским Союзом, я высказал ему свой скептицизм относительно того, заслуживали ли эти материалы столь скрупулезной и всесторонней разработки, напоминавшей подход к разработке рукописей Пушкина или, простите за уподобление, непогрешимого "Ильича". Мое мнение дисгармонировало с общим.
Не только склонный к комплиментам Алданов был "в восторге", но даже обычно не слишком благожелательный читатель и критик Набоков-Сирин, считал, что книга Зензинова "самое ценное из всего, что появилось о России за двадцать пять презренных лет". Того же мнения держался и Керенский.
В выпущенном для увеличения подписки и продажи листке Зензинов привел все лестные и отрицательные отзывы о книге, привел даже извлечение из издевательски-гнусного отзыва Леонида Белкина (бывшего видного эсера В. В. Сухомлина) в коммунистической газете "Русский голос". Перекинувшийся в лагерь коммунистов Сухомлин, отлично знавший Зензинова, позволил себе назвать этого редкого по нашим временам идеалиста "нравственным уродом, рожденным войной", русским отщепенцем" и прочее.
Помню свою схватку с Зензиновым по поводу его отказа поместить отзыв на книгу некого Либермана, известного {176} социал-демократа, разбогатевшего на лесном деле, заседавшего в Совнаркоме на положении эксперта-специалиста и доверенного лица Ленина. Конечно, не без чьей-то помощи Либерман написал свои мемуары, вызвавшие отрицательную реакцию как у Зензинова, так и у меня. Но по соображениям ложно понятого "джентльменства" Зензинов никак не соглашался дать выражение нашему отношению к воспоминаниям Либермана на столбцах "За Свободу". Дальновидный Либерман в свое время материально "поддержал" взносом в 25 долларов, экономически еле дышавший журнал. Принимая "поддержку", Зензинов, конечно, не предвидел, что в будущем окажется перед дилеммой: нарушить принципиальное отношение или не соблюсти вежливость - оставить без расплаты услугу. Не имея лично дела с Либерманом, даже не зная его, мне было, конечно, легче оказаться принципиальнее Зензинова. Как бы то ни было, верх одержал он, и Либерман мог торжествовать. По-видимому, он учитывал возможность осложнений и неприятностей, потому что и с другими антикоммунистическими изданиями произошло то же, что и с "За Свободу": "благородство", как правило, победило, и читатель во многих случаях оставался неосведомленным о подлинной политической жизнедеятельности мемуариста Либермана.
В Корнеле я очутился осенью 1943 года, когда Советский Союз уже больше двух лет воевал, по воле Гитлера, на стороне демократий Запада. Осадившие Москву и Ленинград, немцы захватили Украину и проникли вглубь Кавказа. Напоровшись на упорное сопротивление и поражение в Сталинграде, бывшем Царицыне, ныне Волгограде, они начали отступать. Соответственно улучшившемуся положению на советском фронте, возрастали и симпатии и расчеты американцев, в частности, в Корнеле, на советскую мощь, на СССР и - начало всех начал - на Сталина. Я присутствовал на публичной лекции в университете профессора Сымонса, который знал русский язык и литературу и считался в Америке авторитетом в этой области. Лекция носила явно политический характер, полемически направленный против взглядов нью-йоркского "Тайме" и официальной американской позиции, - патриотической и защищавшей необходимость общей борьбы с агрессией Гитлера, но допускающей и критику советской диктатуры.
Не помню по какому поводу, но я побывал у Сымонса и был принят в его уставленном множеством книжных шкафов с русскими книгами кабинете. Мы мирно побеседовали короткое время, и на этом кончилось наше общение: ни Сымонс, ни я не искали его продления, очевидно ощутив, если не осознав, сразу, что мы разного "духа" или разного поля "ягоды". Я продолжал следить за почти всегда поучительными и интересными высказываниями американского специалиста
Бывал я неоднократно и на "парти", устраиваемых американцами - академиками и не причастными к академической среде. Эта своеобразная выдумка не пришлась мне, да и некоторым другим русским, по вкусу. Совместные встречи и общение с коллегами и теми, кого устроители парти считали нужным пригласить, конечно, не могли вызвать какие-либо возражения. И когда они бывали сравнительно кратковременны во второй половине дня или под вечер, стоя с рюмкой крепкого или сладкого напитка в руках, это было приемлемо. Но когда выпивка сопровождалась тем, что называлось обедом или ужином с самообслуживанием приглашенных, вынужденных стоять или, в лучшем случае усаживаться где и как придется и маневрировать картонной тарелкой на коленях и тем же стаканом или рюмкой напитка, которые неизвестно было, куда поставить, это было и зрительно мало привлекательно, - не говоря уже о постоянном риске пролить или опрокинуть содержавшееся в рюмке или на тарелке на собственные брюки или, того хуже, на платье соседки. Никаких общих разговоров на "парти", как правило, не выходило. Беседовали друг с другом случайные соседи или небольшие группы обыкновенно на профессиональные, академические, деловые или личные темы. "Парти" были похожи одна на другую и скучны, - их обыкновенно "отбывали" как служебный долг или для соблюдения приличия.
Корнельское наше сидение мало чем можно вспомнить. Оно протекало монотонно и безрадостно. Жена начала опять прихварывать и уже не выходила из этого состояния почти за всё время пребывания в Америке. Никаких развлечений не было, как не было ничего, что увлекало или отвлекало бы от повседневной рутины: ни интересных встреч, ни работы, которая захватила или поглотила бы, на это преподавание основ грамматики не могло, конечно, и рассчитывать. День был занят, времени даже нехватало, но вспомнить его было почти нечем. Так минуло полных девять месяцев - с сентября 1943 по июнь 1944 года. Никаких литературных плодов, кроме статей в "Новом Журнале" и "За Свободу", это в общем безмятежное житие не принесло. Я считал это время, как и проведенное в Боулдере, потерянным для себя, всегда чему-то учившегося и учившего.
Уже с весны 1944 года пошли слухи и разговоры о том, что наши курсы закроются не позже лета. В связи с этим перед каждым встал снова вопрос, всё тот же "проклятый вопрос": что делать? как быть с заработком? Общего обсуждения волновавшего всех вопроса не было. Каждый думал про себя. Я спохватился позднее других и решил предложить свои услуги профессору университета, преподававшему предметы близкого мне государственного права.
Университеты в Америке не знают такой кафедры, а соответственные предметы распределены между кафедрой "государственного управления" (govemment) и "политиковедением" (political science). Главой обоих этих отделений в Корнельском университете был {178} проф. Роберт Кушмэн, к которому я и направился. Он встретил меня приветливо и пригласил позавтракать. В дружеском обмене мнений, которым сопровождались несколько моих встреч с Кушмэном, последний выразил сожаление, что не может мне предложить постоянной работы, которая заняла бы всё мое время, а может предложить лишь частичную работу и неполный заработок. Они - он не уточнял, кто эти "они", а я не допытывался, предполагают составить книгу, сборник о положении прав человека и гражданина в разных странах и у разных народов. Мне было предложено написать о положении во Франции при режиме Петэна- Лаваля, фактически контролируемом оккупантами, и об "основных правах и обязанностях граждан", провозглашенных сталинской конституцией шестью с половиной годами раньше, в 1936 году. Это должно было, по расчетам Кушмэна, занять половину моего рабочего времени.
Я не стал спорить, оставшись очень довольным его предложением: оно было по моей специальности - тем, чем я интересовался и о чем не раз писал, - к тому же мой заказчик согласился с тем, что нет никакой необходимости заниматься этой работой в Корнеле, с неменьшим успехом ее можно выполнить и в Нью-Йорке, где легче будет подыскать и недостающую часть заработка.
На этой успокоительной, если не вполне удовлетворившей меня, ноте мы с Кушмэном дружески расстались, отложив разговор о вознаграждении и прочем до следующего свидания, перед отъездом. Не помню, как долго длился промежуток между двумя последними свиданиями, но последнее уничтожило смысл всех предыдущих. Когда я явился в кабинет Кушмэна в последний раз, я был, что называется, ошарашен его сообщением, что он вернулся из объезда коллег по изданию задуманного сборника, только что был в Чикаго, и там было постановлено, что сборник должен касаться положения личных прав только на американском континенте. Советский Союз и Франция таким образом выпадают, отпадает и мое участие в работе!. .