Герберт Уэллс
Шрифт:
Англичанам отвели большую комнату, в которой стояли две хорошие кровати и жили Бенкендорф и Гейнце (одну выселили к Ходасевичам, другую к Ракицкому). Жить вдвоем в одной комнате Уэллсам казалось странно, но в остальном атмосфера была такая, к какой они привыкли: гости, застолье, игры, шутки, анекдоты, розыгрыши, куплеты, шарады; все обитатели квартиры имели прозвища — как в «Истон-Глиб». Хозяин был болен туберкулезом, харкал кровью, температурил по ночам, но курить не бросал и во всяком шутовстве принимал участие. Эйч Джи, сам легочный больной, с характерным для мужчин невниманием к чужим болячкам счел, что Рассел ошибся и его старый друг «так же здоров и бодр на вид, как в 1906 году, когда мы с ним познакомились».
В первый же день обнаружилось, что объясняться по-русски Джип не может. Бенкендорф знала английский — ее отрядили сопровождать гостей. Все, кто видел Уэллсов, отмечают, как сильно они, «сытые и гладкие», отличались от нас. Шкловский: «Уэллс — очень аккуратный, полный, сильный, большого роста, с большим количеством чемоданов, хорошо запертых. Сын любил писать. И когда он писал, то у него со всех карманов звучали ключи, как будто он шаман, железом который машет. Но человек умный, Уэллс, сын — поглупее.
Джипу было 18 лет: студент-зоолог, беспрестанно говоривший о животных, он не мог заинтересовать старшую часть населения квартиры и его поручили Валентине Ходасевич, которая объяснялась с ним по-французски. Она ежедневно водила юношу по городу. Пришли в зоопарк: «Было чудом, что порядочное количество зверей еще были живы, но на многих кожа висела складками и казалась с чужого плеча. Очень грустные глаза были у льва, которому при нас принесли в бадье какое-то вегетарианское месиво из муки и ботвы: понятно, что загрустишь! Я старалась что-то привирать Джипу, уверяя, что это „разгрузочный день“, да и не всегда в Петрограде бывает свежее мясо… „Да-да, я понимаю…“ — говорил Джип». В зоопарк они ходили каждый день, пытались подкармливать умирающих зверей. Неизвестно, был ли в зоопарке старший Уэллс. Звери его не особенно интересовали. Он приехал смотреть «школу или тюрьму», но в тюрьму его не повели. В его тексте есть слова «нам показали почти все, что мы хотели посмотреть», а Мария Бенкендорф говорила Берберовой, что Уэллс просил ее — безрезультатно, разумеется, — сводить его на Гороховую, в ЧК.
А школа была, на следующий день после приезда, — знаменитое Тенишевское училище. Благодаря Корнею Ивановичу Чуковскому и его сыну этот эпизод многократно кочевал из одной книги в другую. Сам Уэллс пишет: «Школа была исключительно хорошо оборудована, гораздо лучше, чем рядовые английские начальные школы; дети казались смышлеными и хорошо развитыми. Но мы приехали после занятий и не смогли побывать на уроках; судя по поведению учеников, дисциплина в школе сильно хромала. Я решил, что мне показали специально подготовленную для моего посещения школу и что это все, чем может похвалиться Петроград. Человек, сопровождавший нас во время этого визита (Чуковский. — М. Ч.), начал спрашивать детей об английской литературе и их любимых писателях. Одно имя господствовало над всеми остальными. Мое собственное. <…> Опрос продолжался, и дети перечислили названия доброй дюжины моих книг. Тут я заявил, что абсолютно удовлетворен всем, что видел и слышал, и не желаю больше ничего осматривать… и покинул школу с натянутой улыбкой, возмущенный организаторами этого посещения».
Чуковский потом пояснял, что никого специально к визиту Уэллса не готовили, просто в Тенишевском всегда был высокий уровень обучения, особенно по гуманитарным дисциплинам. По-видимому, Уэллс действительно ошибся: ряд учащихся Тенишевского (Владимир Познер, Симон Дрейден, Евгения Лунц) впоследствии подтвердили, что их никак не готовили. Чуковский был оскорблен и принял организационные меры: «Вестник литературы» опубликовал его письмо, озаглавленное «Свобода клеветы», где предлагалось «поставить вопрос об отношении зарубежной печати к оставшимся в России литераторам во всей принципиальной широте». Уэллс мнения своего не переменил даже после разговора с Познером, много лет спустя встречавшимся с ним в Лондоне. Он потребовал, чтобы его повели в другую школу: «Я был уверен, что первый раз меня вводили в заблуждение и теперь-то я попаду в поистине скверную школу. На самом деле все, что я увидел, было гораздо лучше — и здание, и оборудование, и дисциплина школьников». Хитроумные русские опять провели англичанина: вторая школа была не менее знаменита, чем Тенишевское, — Петришуле, старейшая школа Петербурга с усиленным изучением немецкого языка. «Под конец мы решили проверить необычайную популярность Герберта Уэллса среди русских подростков. Никто из этих детей никогда не слыхал о нем. В школьной библиотеке не было ни одной его книги. Это окончательно убедило меня в том, что я нахожусь в совершенно нормальном учебном заведении».
Уэллс заметил также, что в общем и целом советские школы ничем не отличаются от английских, что «русские коммунисты — убежденные противники наказания детей», что «русские дети развиваются поразительно быстро для северян» и что «совместное обучение подростков до 15–16 лет в стране с такими расшатанными устоями, как Россия наших дней, привело к дурным последствиям» — об этом он узнал, когда к Горькому пришли бывший глава петроградской ЧК Бакаев и будущий первый секретарь Петроградского губкома Залуцкий: беседа проходила в присутствии Уэллса. «Несомненно только, что в городах России наряду с подъемом народного просвещения и интеллектуальным развитием молодежи возросла и ее распущенность, особенно в вопросах пола; и все это происходит в то время, когда старшее поколение соблюдает беспримерную, пуританскую моральную чистоту». Любопытно, конечно, откуда он взял эту «беспримерную моральную чистоту». Шкловский в статье «Петербург в блокаде» писал, что от голода и холода «у мужчин была почти полная импотенция, а у женщин исчезли месячные…». Поневоле будешь морально чист, когда все мысли — где достать еды и как согреться… Показали Уэллсу и приемник-распределитель для беспризорных: «Мы провели некоторое время среди детей, всесторонне знакомясь с их жизнью в приемнике, и они показались нам здоровыми, довольными и счастливыми».
Культурная программа открывалась, как водится, банкетом: он состоялся 30 сентября [76] в Доме искусств [77] . Об этом злополучном обеде существует множество воспоминаний, изрядно противоречащих
76
Анненков написал, что это было 18 октября, и множество исследователей повторяют за ним эту ошибку. 18 октября Уэллс уже уехал из России.
77
Эдвард Радзинский в «Сталине» пишет, что в честь Уэллса «устраивались бесконечные банкеты». Но банкет был всего один.
Кто был на этом обеде? Всего — человек тридцать; к сожалению, не существует ни полного списка присутствовавших, ни стенограмм выступлений. «Блистали своим отсутствием» Блок (хотя он был в ДИСКе 28-го), Ходасевич, Мандельштам. Присутствовали Гумилев, Георгий Иванов, Замятин, Анненков, Шкловский, Оцуп, Чуковский, Александр Грин, Михаил Лозинский, Амфитеатров, Евреинов, Питирим Сорокин, Пуни, Ольденбург, Волынский, Данзас, Чудовский, Слонимский [78] . Предположительно были Николай Тихонов, Ида Наппельбаум, Ирина Одоевцева, Владимир Пяст, Всеволод Рождественский. Накануне, 29-го, в ДИСКе состоялось юбилейное чествование Михаила Кузмина — вполне вероятно, что Кузмин со своей обычной свитой был там на следующий день.
78
Александр Валентинович Амфитеатров — писатель, литературный и театральный критик, драматург, Николай Николаевич Евреинов — режиссер, драматург, теоретик театра, Питирим Александрович Сорокин — политолог, Иван Альбертович Пуни — художник-авангардист, Сергей Федорович Ольденбург — востоковед, Аким Львович Волынский — литературный критик и искусствовед, один из идеологов русского модернизма, Юлия Николаевна Данзас — историк, филолог, воевала, была награждена Георгиевским крестом, Валериан Адольфович Чудовский — поэт, искусствовед, Михаил Леонидович Слонимский — писатель, входил в группу «Серапио-новы братья».
Кто и что говорил? Источники опять расходятся: по мнению «советских», выступавшие ныли, и лишь отдельные личности защищали советскую власть. Слонимский: «Когда начались речи, состав собравшегося общества определился ясно. Особенную активность проявляли журналисты закрытых газет. Отдельные голоса советских литераторов заглушались ораторским темпераментом людей, выбывших вскоре после этого вечера в эмиграцию. Эти ораторы жаловались, просили помощи, клеветали…», а речь Грина «резко отличалась от ряда произнесенных на этом банкете речей, в которых было немало пошлого, глупого и враждебного Советской власти». Чуковский вспоминал недружелюбное по отношению к Советам выступление Сорокина. «Антисоветские», напротив, пишут, что все речи были хвалебные и лишь единицы высказались критически. Ходасевич (сам на банкете не бывший): «Горький и другие ораторы говорили о перспективах, которые молодая диктатура пролетариата открывает перед наукой и искусством. Внезапно А. В. Амфитеатров, к которому Горький относился очень хорошо, встал и сказал нечто противоположное предыдущим речам». Берберова (тоже с чужих слов): «А если и были некоторые скрипучие голоса на этом вечере, то только тех людей, которых усиленно, но безуспешно пытались не пригласить в Дом искусств; они все-таки явились со зловредной целью нажаловаться Уэллсу на то, что с ними сделали, и показать, до чего они доведены». По словам Анненкова, на обеде речей как таковых было всего две — приветственная Горького и ответная Уэллса, а все остальное время шла «обычная беседа на общие темы». Чуковский записал в дневнике: «Замятин беседовал с Уэллсом о социализме. Уэллс был против общей собственности. Горький защищал ее». Сам Замятин приводит полный перечень выступавших (с речами или репликами): «Говорили по-русски: А. В. Амфитеатров, В. Ф. Боцяновский, А. С. Грин, М. Горький, И. Пуни, П. Сорокин, К. И. Чуковский, В. Б. Шкловский; по-английски: Ю. П. Данзас, Евг. Замятин, С. Ф. Ольденбург, Чудовский; речи говоривших по-русски переводились Уэллсу». (Переводили Мария Бенкендорф и Замятин.) Но случился на том обеде один инцидент, о котором не забыл никто: выступление Амфитеатрова. Анненков подробно описал этот эпизод:
«— Вы ели здесь, — обратился он (Амфитеатров. — М. Ч.) к Уэллсу, — рубленые котлеты и пирожные, правда, несколько примитивные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные специально в вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с вами, чем-то более соблазнительным, чем ваша сигара! Правда, вы видите нас пристойно одетыми; как вы можете заметить, есть среди нас даже один смокинг. Но я уверен, что вы не можете подумать, что многие из нас, и может быть, наиболее достойные, не пришли сюда пожать вашу руку за неимением приличного пиджака и что ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, „бельем“… <…>