Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Эссе, статьи, рецензии

Гандлевский Сергей

Шрифт:

Пастернак, говорится во вступлении к биографическому эссе, “фигура мифологизированная и… в общественном сознании сакрализованная”. Положа руку на сердце, ведь не за одни только стихи, в которых нередко сам черт ногу сломит, полюбила и “сакрализовала” поэта интеллигенция? Подозреваю, что не только за стихи – и главным образом не за стихи. В поэзии знают толк единицы, а всем сословием приветствуют не лирику, а сословную общность. Даже не фамилия, а имя и отчество с интимно одомашненным окончанием – Борис Леонидыч – стали символом товарищества по несчастью.

В советскую эпоху интеллигенция попала в бредовый исторический переплет: ее карали от имени ее же внезапно взбесившихся идеалов. Поэзия революции стремительно выродилась в прозу, смахивающую на кошмарный сон. Худшие из “прослойки” примкнули к карателям, лучшие были смертниками, добропорядочное большинство террор обрек на будни

пассивного коллаборационизма. Но интеллигент не был бы интеллигентом, если бы и в атмосфере ужаса забыл о достоинстве, о сохранении лица и не пробовал от безысходности выдать насилие извне за внутренний сознательный и даже полюбовный выбор. Апрель 1936 года, Чуковский и Пастернак вместе с делегатами съезда ВЛКСМ заходятся от восторга: на трибуне Сталин. И после, на пути домой, без свидетелей они “упивались… радостью”. Мягко говоря, умные, зрелые и талантливые мужчины скорее всего не обманывали друг друга, а помогали друг другу обмануться. Занося это событие в дневник, Чуковский не только на всякий случай оставлял письменное свидетельство своей и Пастернака благонадежности, но, думаю, перво-наперво лишний раз утверждался в самообмане – ловушка срабатывала, двоемыслие откладывалось до лучших времен. Нам ли не знать возникающего при общении с властью (хоть бы и с управдомом) специфического чувства, которое Пушкин (применительно к себе!) назвал “подлостью в каждой жилке”? Духовный разброд и шатания целого сословия, мучительные попытки примирить непримиримое, подробно отраженные в участи Пастернака, служили интеллигенции утешением и оправдательным доводом: вот же, поэт Божьей милостью, а “мал, как мы”! Любить бы нам Бориса Леонидыча в силу тех же причин и по сей день горячо и благодарно – да власть дала слабину… Трезво истолкованная, Пастернака эта изгойская любовь удручала на старости лет, заставляя считать себя “притязательным ничтожеством”.

В самом характере Бориса Пастернака имелась черта, позволившая ему жить и работать, меньше иных советских писателей подвергаясь качественному профессиональному перерождению, хотя он ничуть не хуже коллег владел искусством наступать “на горло собственной песне”. Есть, если не ошибаюсь, у североамериканских индейцев такой странный обычай – “потлач”. Когда распри разрешаются не превосходством в силе, а состязанием в нанесении себе урона. Пастернак на протяжении жизни последовательно занимался чем-то похожим. Он преуспевал во всем, за что бы ни брался, но безжалостно ставил крест на успешном начинании: порвал с музыкой, философией, отлучил себя от поэзии на годы по подозрению в сходстве с Маяковским, перечеркивал собственное творчество до сороковых годов (четверть века!), отказался от умения писать мастерскую прозу ради нарочито азбучного письма “Доктора Живаго”. Изуверы, вынудившие поэта отказаться от Нобелевской премии, в каком-то смысле вторили логике его судьбы. Кажется, что он не любил победу, чувствовал себя чуть ли не покойно, терпя поражение. Искренно дивился на Мандельштама, который отчаянно отстаивал свою правоту: “…если бы только он решился признать свою вину, а не предпочитал горькой прелести этого сознания совершенных пустяков”. Пастернак – принципиальный “лишенец”: “Терять в жизни более необходимо, чем приобретать”. Сколько же надо иметь дарования за душой, чтобы так транжирить! Но дарования особого, безличного, как “явление природы”, – артистизма как такового.

Инфантилизм и женственность пастернаковского темперамента удивительны. Даже в мелочах: фотографируясь в неполные шестьдесят лет, он трижды меняет туалеты. “…Странность, – замечает Наталья Иванова, – если не сказать двойственность поведения, была характерна и для его любовных, и для его дружеских, и для общественных отношений”. Подсознательно восполняя недостаток мужественности и взрослости, он жадно подзаряжался от постороннего волевого начала – будь то Маяковский, Горький, Цветаева, Шекспир, Гете, жена или власть. Чтобы потом, тяготясь благоприобретенной зависимостью, отпрянуть, “как женщина”, наскучить чужой опекой и “от мамки” рваться “в тьму мелодий”. “Да, да, да… Нет!” – подмеченная мемуаристами манера Пастернака реагировать на слова собеседника.

Во времена, когда террор физически уничтожал одних и ставил на колени других, Пастернак сделал свои странности средством в том числе и нравственной самозащиты. Представлялся списанным в тираж: “Повел и стал чувствовать себя так, словно нахожусь в заключительном возрасте. Главная причина та, что только под таким видом можно жить в России в наше время, не кривя душой”. Или блаженным: “Может быть, я многим обязан… диагнозу моего состояния”. Или подыгрывал “вечному детству”. И в преклонные годы спохватился: “Нельзя без

конца и в тридцать, и в сорок, и пятьдесят шесть лет жить тем, чем живет восьмилетний ребенок: пассивными признаками твоих способностей и хорошим отношением окружающих к тебе, – а вся жизнь прошла по этой вынужденно сдержанной программе”. Настала пора доказать себе, а заодно и “прослойке”, что он не “мал”. Под занавес жизни Пастернак попытался романом спасти положение, “вызвать, – как сказано в монографии, – судьбу на себя”.

Пластичный (а вовсе не “строптивый”) “норов” Пастернака не таил бы в себе опасности для творчества, если бы не обстоятельства времени и места. Советская история решительно подмяла под себя литературный процесс и навязала лирику-модернисту карикатурно-классицистический образ жизни, мыслей и действий, которые поэт с принужденной искренностью и энтузиазмом выдавал за собственные художнические намерения: “…и вот я спешно переделываю себя в прозаика диккенсовского толка, а потом, если хватит сил, – в поэты – пушкинского”. Переделкино, словом: из одной рассудочности – в другую, из усложненности – в “неслыханную простоту”, на мой вкус сильно навредившую роману. Шедевры – “чем случайней, тем вернее” – время от времени слагались вопреки радикальным эстетическим решениям. “Жизнь… по вынужденно сдержанной программе” приучала поэта довольствоваться драматизмом вполнакала, опошленной разновидностью чувств – чувствительностью. И современники имели кое-какие основания сравнивать Пастернака с Ленским и Бенедиктовым. Поэт и в смертный свой час жаловался на засилье пошлости.

Критические замечания в адрес Пастернака с неизбежностью грешат против этики: каково судить и рядить об авторе, жившем в пору, когда “и воздух пахнет смертью”, а искусство – подавно? Совсем не хочется, чтобы мои вариации на некоторые темы биографического эссе Натальи Ивановой были поняты как ханжеский суд относительно благополучного настоящего над заложником страшного прошлого. Но существует как минимум профессиональная надобность разобраться что к чему. Умерший своей смертью Пастернак – жертва истории наряду с убитыми. А с невозможной варварски-эстетской точки зрения – даже более ощутимая. Ибо к Пастернаку, может быть, больше, чем к прочим великим русским поэтам ХХ столетия, относятся слова, сказанные Блоком на четвертом году советской власти: “…покой и волю тоже отнимают <…> посягая на ее (поэзии. – С. Г. ) тайную свободу и препятствуя ей выполнять ее таинственное назначение”.

2001

Набоков – коллега Пнина Владимир Набоков. Лекции по русской литературе. – М.: Независимая газета, 1996

Когда писатель по-настоящему нравится, завидуешь тем, кому его книги только предстоят, и признателен обстоятельствам, позволяющим что-нибудь из написанного этим автором прочесть впервые. Сейчас я имею в виду лекции и статьи Набокова о русской литературе.

Творческое всесилье Владимира Набокова изумляет и почти пугает. Есть что-то нечеловеческое, противоестественное в его вездесущем даровании. Будто Набоков предугадывает ход читательской мысли и опережает вероятные вопросы и недоумения, тем самым всякий раз ускользая от нашего исчерпывающего определения. Горизонт его художественных и личностных возможностей все время отодвигается, и только высокий артистизм говорит нам, что да, мы в пределах мира Набокова.

Белая кость и олимпиец, он посвящает Чернышевскому сонет такой красоты и великодушия, перед которыми меркнут все демократические славословья. На возможные упреки в метафизической апатии он отвечает рассказом “Ultima Thule”, обнаруживая выстраданную заинтересованность. В череде шокирующих своим имморализмом героев вдруг появляется Пнин, человечный и трогательный – вроде пушкинского станционного смотрителя. И так во всем. Пусть читатель, раздосадованный неуязвимостью и чрезмерностью прозы Набокова, откроет его стихи. Меня когда-то удивила и обрадовала эта лирика, чуть ли не есенинского трепета, непосредственности и даже беззащитности.

Набокову нравилось уподоблять писательскую деятельность труду фокусника. Не знаю, насколько это справедливо вообще, но сам Набоков, конечно, иллюзионист высшей пробы, под стать англичанину Дэвиду Копперфилду.

Проза, стихи, драматургия, теперь – литературоведение Набокова. Обращает на себя внимание почти утраченное современным искусством чувство меры, уместности. Вкус, как известно, – нравственность художника; в таком случае ум художника проявляется прежде всего в выборе жанра и в соответствовании его требованиям. Нынешней размытостью стилевых очертаний мы обязаны Серебряному веку, но Набоков вслед за Буниным и Ходасевичем привержен традиционной жанровой определенности.

Поделиться:
Популярные книги

Эпоха Опустошителя. Том VII

Павлов Вел
7. Вечное Ристалище
Фантастика:
аниме
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Эпоха Опустошителя. Том VII

Морской волк. 1-я Трилогия

Савин Владислав
1. Морской волк
Фантастика:
альтернативная история
8.71
рейтинг книги
Морской волк. 1-я Трилогия

Эпоха Опустошителя. Том IV

Павлов Вел
4. Вечное Ристалище
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Эпоха Опустошителя. Том IV

Барон нарушает правила

Ренгач Евгений
3. Закон сильного
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Барон нарушает правила

Солдат Империи

Земляной Андрей Борисович
1. Страж
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
6.67
рейтинг книги
Солдат Империи

Локки 7. Потомок бога

Решетов Евгений Валерьевич
7. Локки
Фантастика:
аниме
эпическая фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Локки 7. Потомок бога

Целого Мира Мало

Джиллиан Алекс
Любовные романы:
современные любовные романы
8.88
рейтинг книги
Целого Мира Мало

Тактик

Земляной Андрей Борисович
2. Офицер
Фантастика:
альтернативная история
7.70
рейтинг книги
Тактик

Я до сих пор князь. Книга XXII

Дрейк Сириус
22. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Я до сих пор князь. Книга XXII

Снега

Чепурин Юлий Петрович
Поэзия:
драматургия
5.00
рейтинг книги
Снега

Я все еще князь. Книга XXI

Дрейк Сириус
21. Дорогой барон!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Я все еще князь. Книга XXI

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки 2

Ардова Алиса
2. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.88
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки 2

На границе империй. Том 8. Часть 2

INDIGO
13. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 8. Часть 2

Сирийский рубеж

Дорин Михаил
5. Рубеж
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сирийский рубеж