Эрон
Шрифт:
— Я понял, что мне не был нужен столь полный ответ, я почти ничего не понял и не уразумел из твоих слов, кроме того, что человек есть некая сущность, от которой зависит — ни много ни мало — само бытие. Постараюсь как можно более сузить вопрос: что значит зависимость бытия от человека, если лично от меня ничего не зависит? Если человек страдает, болеет и умирает. Если я смертен, а бытие бессмертно? О какой зависимости в таком случае может идти речь? Ты просто смеешься надо мной!
— Твои вопросы слишком опрометчивы, но они выступили из караулящей сокрытости человека и требуют, взывают к ответу. Следуй внимательно за мыслью, иначе неизбежно заблудишься. Вот что ты не сказал, а на самом деле помыслил в собственном вопрошании: бытие, а за ним и сущее, несправедливо, потому что оно бес-человечно — раз. Человек не подлинно человечен, потому что смертен — два. Только смерть бытия или не-смерть человека могли бы хотя бы примирить с данным существованием — три. А общий смысл трех взываний коренится вокруг несправедливости присутствия в бытии боли, но не смерти, потому что в смерти боли нет. В первую очередь снимем вульгарное понимание спра- и не-справедливости. Мир абсолютно правилен, он есть полная, без утайки, данность, и конечно же, говоря твоим языком —
— И все же я смертен, черт побери! И это сказано возмущенным тоном. Почему?
— Человек смертен, да. Но это не значит, что смертен порядок его бывания. Ты неизбежен, это важнее твоей смертности. Следи за мыслью, сейчас появится твое любимое слово — несправедливость. Так вот, вспомним Анаксимандра, вспомним то его изречение, которое справедливо считается древнейшим изречением вашего западного мышления. Вот оно: Откуда вещи берут свое происхождение, туда же должны они сойти по необходимости; ибо должны, они платить пени и быть осуждены за свою несправедливость-бесчинство сообразно порядку времени… Так, выступившая сию минуту в ясность предъявления истина открывает нам глаза на то, что несправедливы вещи, но не бытие, но несправедливы не в твоем смысле вины перед человеком, а вины друг перед другом за бесчинство, за нарушения друг друга чина и установленного порядка. Ведь смысл существования вещей именно в том, чтобы придавать чин друг другу и тем самым — также угоду одно другому в преодолении бесчинства беспорядка. Человек, будучи неким учиняющим и чинящим чин чину сущим, также имеет место пребывать в вещи и злоупотреблять собственной свободой для бесчинства. Вот почему он платит пени и сходит по необходимости туда, откуда вещи берут свое происхождение, в сокрытость сущего. Но открытость сущего не есть ничто и полная гибель, она расположена к бытию особым образом рас-положения, а именно — постоянством своего прилива. И такое вот настаивание сущего на открытости, его со-творение своего пребывания в бытии и есть время — протяжение сущего к краю настоящего. Но откуда протягивается это прибывающее пребывание? Разве сущее находится в прошлом? Разве оно оставило бытие на произвол беспорядка? Конечно, нет, наоборот — оно обеспечило будущее бытия тем, что само помещено в будущем. К этому утверждению нужно отнестись со всей осторожностью высказывания. Это нужно понимать как намек на истину, но только как намек. И мы намекаем здесь на то, что сущее расположено так, по отношению к бытию, что уже этим как-то становится его всегдашним завтра. И что же? Стоит нам только поместить исток и гарантию выступания сущего туда, где оно и находится как гарант — в будущее — и мы разом почувствуем, что нашли опору и корень любой почвы. Бездна исчезла.
Скажем теперь о смертности отдельного человека. Точнее, предоставим самой смертности высказаться перед нашим настойчивым вопрошанием.
Разве ты был жив, к примеру, во времена фараонов? Нет. Но сказать о том, что ты не назревал — нельзя. Нет, ты мерещился и приливе сущего как абсолютная возможность. Тебя как бы еще не было, но твое существование прочно укоренялось в будущем, и потому твоя зреющая в дали сокрытого жизнь была свернута до состояния потаенной до времени потенциальности есть. Есть — очень важное понятие в нашем разговоре, есть значит не стольку быть живым в данный момент бытия, есть — значит бывать всегда в бытии сущего.
Итак, ты еще не рожден, хотя потенциально есть. Ты свернут до состояния частной сокрытости в сокровенной сокрытости бытия сущего, свернут до точки отправления, до семени, до споры, до звука, до завязи, но ты не есть ничто. Не из смерти смерти восстаешь к жизни, а из жизни жизни. Слушай внимательно дальше… Когда крап настоящего, наконец, обежал по кругу малую вселенную твоей завязи и воззвал ее к быванию, когда будущее вплотную приступило приступом оклика к отправной точке твоего есть, приступило не с пустыми руками, а с местом для жизни, приступило к твоей завязи с даром давания, давая тебе сосущей пустоты призыва и место и время рождения, когда, наконец, пустота, впустив в свет, развернула в плод твое связанное есть до полноты актуальности, до несокрытости, до полноты твоего звучания, до крика, до человека — тогда ты родился.
— Ты забыл о смерти. Я перестал быть отправной точкой, завязью, и теперь не будущее ждет меня, а будущая смерть. Она, она поджидает меня!
— Лучше бы взять эти поспешные слова обратно… Тан вот, мы все время — никуда не сворачивая — идем к вопросу о смерти. И к ответу, который она сама даст нам на наше вопрошание. Итак, свобода в человеке впадает в бес-чинство, а человек — через свободу — впадает в бес-человечность или зло. Бес-чинство и бес-человечность означают, что человек как вещь, как принадлежность бытия учиняет бес-порядок неугоды порядку вещей, а человек, как место свободы бытия, учиняет иск к сущему, допустившему бытие к свободе, и требует
— Значит, сущее — это Бог?
— Вопрос слишком опрометчив… И ответ, пожалуй, возможен только в сослагательном тоне — наверное, нет… Наверное, сущее так повернуто к бытию лицевой, выступающей стороной. Речь наша полна намеков на истину, но не истинна… Сущее развернуто к бытию, ко всей совокупности мира, таким образом, что оно — лицом — приливом присутствия выступает в несокровенность и тем самым, наверное, «видит» человека, его замысел, удел, участь и призвание в оклик. Это видящее, внимающее, взыскующее лицо сущего, наверное, и можно назвать Богом. Бог есть актуальность сущего, без Бога сущее пребывает в потенции. Сама же сущность сущего — этой величайшей загадки — убегает от выказывания. Но вполне возможно, что сущее может как бы отвернуться лицом выступания от бывания, может уклониться от страстного оклика вещей и впасть в состояние абсолютной сокрытости ничто. Тогда и только тогда и можно будет помыслить о том, что Бог перестал быть. Но кому придет тогда такая мысль? Если ей некуда будет прийти?.. Поэтому лишь одно сущее может помыслить о себе в том смысле, что оно перестало быть Богом. Словом, смерть дана только Богу. Мы вне смерти.
— Кто это мы? Если я не могу толком тебя рассмотреть? Я с трудом различаю что-то похожее на глаза. Кажется, вижу очертание головы, похожей на рог. А вот тут мне мерещится грива. Кто ты, наконец? И что это за слабые стоны, которые доносятся как бы издалека в пещеру?
— Это но стоны, а крики розовых ибисов в зарослях нильского папируса. На фоне красного заката их силуэты кажутся мне черными иероглифами. Кто я? Я тоже охотник. В моих руках тяжелый лук из белого дерева Ха, инкрустированный эмалью и слоновой костью. Тетива натянута, и мои пальцы держат оперение легкой острой стрелы. Она целит в тебя, человек. Мои ноги в золотых сандалиях прочно стоят на двух ручных крокодилах, которые легко влекут меня по зеркальному закатному Нилу, я ищу цель и я нашел ее. Это ты. Небосвод моей охоты на суть — сложен из тысяч летящих диких уток. Берег моей охоты на цель — из туш гиппопотамов. Русло моей охоты на смысл — огненное дрожание золотой дорожки от заходящего Ра. Дно моей охоты на жизнь — царство подземного Анубиса. Дыхание моей охоты на смерть — легкое, как дыхание бегущего леопарда. Зрение моей охоты на тебя — острое и тонкое, как свет звезды Сотис над идеальным горизонтом разлива воды. Время моей охоты на себя — 5 тысяч лет до твоего рождения, время Среднего царства. Мое имя для человека — Единорог, для бытия — фараон, для сущего — ничто… Чтобы видеть прямо, нужно отвернуться. Отвернись! Что ты видишь теперь?
— Ничего похожего на то, что ты сказал.
— Странно. Я вижу огромного льва с лицом из желтого камня. Через его слепые глаза и разбитый нос перетекает горячий песок. Теперь мое имя для человека — лев Хефрен или Сфинкс, перед загадкой которого ты поставлен. Поставлен для суда и выплаты пени. Отвернись до конца от мира, чтобы увидеть цель смысла, охотник на бренное.
— Зачем? Неужели не ясно, что в истине нет никакого человеческого смысла? Все объяснения смерти ни на йоту не уменьшают остроту ее боли. Все переливы чужого интеллекта не утоляют ни одной из жажд моего вопрошания. Скажем, зачем нужен «я», если я сам не нужен себе? Или: если я не мог хотеть своего появления на свет, почему я обречен платить пени за воление сущего? А если я хотел своего появления на свет, почему мне не дано в меру и силу моего хотения, после того как я стал? Или: если я не располагаю свободой, а наоборот, свобода располагает мной, зачем мне быть только свидетелем и соучастником ее воли? ее преступлений? Или: почему больно не твоей свободе, а моему телу? Если я потерпел полное фиаско в жизни, зачем мне припоминать свое раннее бытие, чтобы понять сокровенный смысл поражения сейчас? Не хочу! Это спор Бога с самим собой, в котором я — либо тезис, либо антитезис в перекатах вечности, и мне трудно даже ввернуть небу свое матерное словечко. И почему мир так непонятен, ей-ей, в этом есть какая-то подлость… Берегись отвечать! Иначе я пальну между глаз, чтобы просто отделаться от тебя. Учти, я говорил без всякой надежды на ответы.
— Лучше бы взять все эти поспешные слова обратно. Они слишком опрометчивы… так вот, знай, у человека есть полная возможность никогда не рождаться, — но не умереть, — а это разные вещи. Он волен молчать и не окликать сущее в жажде взывания. Он вполне волен быть только спорой в вечном приливе сокровенного будущего в несокровенность дольнего, в бренность присутствия…
— Черт побери! Говори понятней, охотник на ибисов.
— Что значит понятней, если цель высказывания не понятность, а истинность? Мы должны ждать выявления истины, совершенно не зная насколько понятной она выступает перед вопрошанием! Ты должен открыто и настойчиво, как сервал в низкой траве, стоять в своем существе перед бытием, а не отмахиваться от его сложности дулом винтовки. Стоять — значит быть и настаивать на своем существе перед идеальным откосом сущего! А неузнавание священного животного, то есть текста, охотник на ящериц, и его позорная случайная гибель от руки профана — любимая тема всех легенд о единороге.
Смирись, человек! Ты умолял о рождении, охотник! Ожидай в засаде бытия неизвестное и непредставляемое. Потому что, только ожидая, мы оставляем открытым то, чего мы ждем. Потому что наше выжидание впускается в само открытое, в простор дальнего, в чьей близости оно находит свое время, в котором оно остается. Но, оставаясь, оно возвращается. Это открытое и есть край — сущность которого собирать, как если бы ничего не происходило, всякое ко всякому и все друг к другу в покоящемся пребывании в самом себе.