Эльдорадо
Шрифт:
Я художник, так надо представиться, хотя строго говоря — я дизайнер, впрочем, кому в Париже дело до таких тонкостей. В столицу Франции я попал относительно случайно и за чужой счет — таким способом мне оплатили работу по оформлению сельскохозяйственной выставки Прованса, и я, дурак, чем поехать на юг любоваться виноградниками Арля, куда меня звали работодатели, уперся и заставил их отправить меня в Париж, в котором всю жизнь мечтал побывать. Клерк принимавшей фирмы встретил меня в аэропорту «Де Голь», отвез на стареньком «пежо» в дешевую гостиницу недалеко от Лафайетт, — с магазином Тати за углом и множеством арабских торговых точек, как выражаются в России, — заплатил портье за неделю моего проживания, сунул мне конверт с гонораром, — шесть тысяч франков, недурно, не правда ли, — и был таков. Знакомых у меня в городе не было, так что я оказался целиком предоставлен самому
И все бы ничего, Париж и в дурную погоду обворожителен, пусть и закрыты на висячие замки железные ящики букинистов по левому берегу, а Сена с идущими по ней в сумерках иллюминированными прогулочными баржами, тонет в сизом влажном тумане. К тому ж пришла пора божоле, и я выпивал по бокалу молодого вина на всяком углу, занимая всегда столик в кафе на уличной веранде, затянутой полиэтиленом, вблизи раскаленных газовых жаровен, торчавших на одной ноге в каждой забегаловке, — особенно в Марэ, вокруг площади Вогезов или на Риволи. Ну да я отвлекся и забежал вперед…
Короче, я был бы на верху блаженства, когда б не история, в которую я влип на третий день и которая меня несколько озадачила. С утра я вышел из своего отеля и направился лицезреть церковь Мадлен, но меня опять вынесло не туда, на бульвар Клиши, и совершенно неожиданно я узнал из надписи на фасаде одного из домов, что нахожусь на площади Пигаль.
Кто ж в России не знает Пигаль. Впрочем, некому мне было подсказать, что красные фонари давно перенесли на Сен-Дени, так что, заглянув в один-другой секс-шоп, я все удивлялся, — где же, собственно, девочки. Заменяли их унылые порно-кинотеатры, в один из которых я заглянул. В фильме один малый имел сразу двух блондинок, причем сначала пользовал одну в зад, а потом другой кончал в рот. Пахло черным людом и негритянской спермой. Какой-то смуглый паренек уселся рядом и, я почувствовал, уже приноровился было полезть мне в ширинку. Я вышел на свежий воздух и тут же уткнулся в афишу заведения, предлагавшего «живую любовь». Не было и двенадцати, но дверь оказалась распахнута. Все лучше, чем изношенная кинопленка. К тому ж цена была весьма умеренная — сорок франков. Не сумев пересилить любопытство, я вошел.
В заведении, конечно, было пусто. Хозяин, атлетический красавец- блондин арийской внешности, говоривший по-английски, обворожительно улыбнулся и пригласил меня в следующее помещение. Он усадил меня за столик в углу, тут же обнаружилась и дама — негритянка лет двадцати пяти, тонкая как бамбук, с довольно правильными на европейский взгляд чертами, хоть и с большой нижней губой, вывернутой так, что видна была сподка цвета лососины. Она присела рядом и заговорила со мной по-свойски, будто мы были много лет соседями по лестничной площадке. Она спросила кто я, чем занимаюсь, когда услышала, что я — рашн артист, мило щебетнула вау. Я в свою очередь вежливо поинтересовался ее происхождением и семейным положением, она, улыбаясь и сверкая коричневыми глазками, объяснила, что родилась в Камеруне, а в Льеже у нее муж-француз и маленькая дочка, и что она навещает их по выходным. Впрочем, я уж засунул руку ей под юбку, под которой, разумеется, не нашел трусов, и пощекотал указательным пальцем ее сфинктер. Она предложила выпить шампанского, которое тут же появилось, и поинтересовалась, чего бы мне хотелось. Поглядев на ее губы, я сказал, что хотел бы ее рот. Нет ничего проще, заверила она меня, только предложила для начала уладить материальные вопросы с хозяином. Тут-то и поджидала меня мина: ариец объяснил мне, что я уже, еще до похода в камерунский кабинет, задолжал заведению четыре тысячи. Это за бутылку дрянного шипучего пойла и за то, что пощупал негритянскую задницу. Я хотел было возмутиться, но из-за драпировок вышли двое арабов приземистого вида, один при этом шмыгал носом, и оба таращили непроницаемые, как пустыня, глаза бедуинов. Я вывернул карманы — с собой у меня было чуть больше трех тысяч, и немец забрал все до сантима, даже мелочь, но благородно оставил карточку для проезда в метро. Несколько потрясенный происшедшим я выкатился на улицу и побрел куда глаза глядят, находя, впрочем, приключение пикантным и поучительным, было жаль лишь, что придется проститься с мыслью купить в Париже приличное пальто. Впрочем, я смог-таки обмануть алчного тевтона и сохранил две тысячи в заднем кармане брюк: по какому-то наитию я предусмотрительно отделил их и не положил в портмоне. Вскоре я почувствовал, что иду отчего-то вверх и, сверившись с планом, сообразил, что взбираюсь на холм Монмартра.
Кажется, я говорил уже, что я — художник. И в плохие времена цветными карандашами рисовал портреты провинциалок в подземном
Я потягивал вино, посмеивался над собой и опять ощущал прилив того тихого блаженства, которое охватывает вас в Париже, коли вы не суетитесь, и — тут-то она и объявилась.
Вы, конечно, не поверите, но все было именно так — она сама села за мой столик. Быть может, вам кое-что прояснит описание ее внешности: мягко скажу, она не была юной красавицей. Точнее, ровно наоборот. Было ей, как выразились бы деликатные англичане, «на солнечной стороне пятидесяти». Сказать, что она была высокого роста и худа, значит ввести вас в заблуждение: она была тоща и суха, будто ее извлекли из гербария, с темными кругами под глазами и гуманитарным выражением несколько лошадиного длинного землистого лица. В ее некрасивости было нечто даже артистическое, а ее манера держаться исподволь выдавала принадлежность к богеме и, скорее всего, приверженность марихуане, развлечению как раз ее поколения. Но, что самое удивительное, — она волновала. «Вот он, неуловимый парижский шарм», сказал я себе.
Мы посидели несколько минут молча, она спросила себе кофе, когда чашка была перед ней — мы заговорили. Она почти не знала английского, но — чудо — говорила по-русски, причем весьма прилично. Она сказала: я сразу же поняла, что ты — русский художник. На мой вопрос, что же во мне такого русского, ответила: глаза, плащ, манера носить шарф. Плащ был шведский, шарф — от Диора, но что там говорить, русские глаза не спрячешь и не переделаешь… Оказалось, она некогда переводила Грабаря для какого-то сумасшедшего французского издателя. Это ли не знак судьбы, ибо согласитесь — в этом есть что-то несусветное: быть ограбленным на Пигаль, а через час болтать по-русски в кафе на Монмартском холме с француженкой, осведомленной в вопросах истории отечественной живописи. К тому ж, как выяснилось, она и сама писала акварели.
Вы уже знаете, звалась она Флоранс, но не была парижанкой, а некогда, в мятежной своей молодости, приехала на берега Сены из французских Альп, она назвала и имя родного городка — Анси, и действительно — в дополнение к длинному черному глухому плащу и вязаному шарфу, на ней была какая-то шапчонка, похожая на тирольскую, из-под которой выбивались пряди крашеных в ярко рыжий цвет жидких волос. Мы довольно быстро выяснили и многое другое: у нее есть друг, которому она не может изменить. Поскольку дала слово быть верной. К тому ж когда-то она любила одного «русского человека», он был сумасшедшим и нежным, — и писателем, разумеется…
Как только женщина любой национальности и расы по собственной инициативе заговаривает с вами о своих былых любовниках и нынешней своей верности — готовьтесь ложиться в постель. Впрочем, в том, что я созрел для такого поворота дела, я еще не был уверен. Прежде другого мне оставались неясны условия, и вам, конечно, понятны мои сомнения. Поэтому для начала я рассказал ей о том, что произошло со мной на Пигаль. Конечно, я опустил некоторые моменты, не стал говорить, куда именно я пытался засунуть указательный палец правой руки, но про финансовый позор повествовал как на духу. Она очень сочувственно меня выслушала. Она даже всплеснула руками в том месте рассказа, когда я описал, как этот самый скряга-ариец выудил у меня из кармана плаща мелочь. Она заметила, что ни один француз, конечно, не зайдет в такое место, ибо всем известно, как там грабят простодушных посетителей. И что попасться на такую удочку может только турист. Но глаза ее заблестели.
Я предложил ей выпить. «Да-да, я закажу», сказала она. Принесли бутылку божоле и чуть сыра, порезанного кубиками, нежнейшего, к слову. Через полбутылки мы уж были на «ты», а к концу — совсем сдружились. Оказалось, ее Лев Толстой был, конечно же, нищим эмигрантом, и в России она ни единожды не была, — и мы заказали еще бутылку. Она и без того выглядела несколько экстравагантно на общем благопристойном парижском фоне, а тут, видно согревшись, сдернула свою шапочонку, из-под которой показалась странная стрижка — перья дыбом, к тому ж — совсем оранжевые. Она громко смеялась, скаля слишком ровные для ее возраста большие зубы — во всю пасть, и клала мне на руку свою руку, на которой были приметны бледно-бежевые пигментные пятна. Я предложил прогуляться, она согласилась, я позвал гарсона. Едва подали счет, она экспансивно кликнула: