Экспансия – III
Шрифт:
Как всякий немец, он спит с открытым окном, воздух излечивает все недуги, особенно здешний, высокогорный, кругом сосна, а в озере Науэль-Уапи полно минералов, она целебна, за ночь организм полностью реанимируется; кто-то из аргентинских физиков, кажется, Гавиола, говорил, что в будущем медицина будет продлевать жизнь за счет климатологического лечения; верно; древние не зря ездили из Апеннин на целебные кельнские воды, Древний Рим знал толк в медицине, чем дальше человечество стремится вперед, тем стремительнее теряет то, что было в прошлом, а тогда жили неглупые люди, по сей день никто
…Штирлиц уже сотни раз заносил ногу на подоконник своей мансарды, подтягивался на руках, стараясь не дышать, добиваясь главного: с подоконника надо слезть беззвучно; он долго наблюдал за котом хозяина, — тот прыгал, как циркач; мягкие лапы глушат шаг; сшил некое подобие калош из войлока, звука — при прыжке — почти не было.
…Он вошел во двор дома Риктера и снова замер, прижавшись к холодной стене коттеджа, — совершенно новая архитектура, много стекла и кирпич, не закрытый штукатуркой; каждый камень пущен в отделку: ощущение мощности, и в то же время элегантно; деревянные рамы с толстыми наличниками, окна без форточек, открываются целиком, чтобы шло больше воздуха, очень толстое стекло, отдающее голубизной, словно линза фотоаппарата, если смотреть на ярком солнце.
Ну, с богом, сказал он себе, давай, Штирлиц, занимайся не своим делом, без которого, увы, ты не можешь всерьез заняться тем, что умеешь…
Он расслабился, надел свои войлочные калоши и отчего-то вдруг вспомнил эпизод, связанный с Макиавелли. Тот в своем безудержном желании утвердить свой философский принцип — «личность подчинена государству в лице монарха, сначала общее, национальное, а лишь потом индивид, человек с его мечтами и заботами», — выстроил войска у стен Милана, чтобы потрясти кондотьера Джиованни делле Бане-Нере, ибо понимал, что философ, не подтвержденный силой, обречен на крах, мыслитель обязан быть сильным, тогда кондотьер пойдет за ним. В течение двух часов Макиавелли пытался выстроить свои войска; строй, однако, рассыпался; когорты казались бесформенными, люди не слышали команд, потому что военный должен обладать приказным голосом, иначе грош ему цена.
Тогда кондотьер, которому надоела эта буффонада мыслителя, выдвинул своих барабанщиков и флейтистов, гаркнул; порядок был наведен в пять минут; солдаты Макиавелли пожирали глазами того, кто заставил их подчиниться себе, с силой разве поспоришь, ей лучше служить.
Тем не менее, заметил Штирлиц, в памяти потомков осталась интеллектуальная наблюдательность Макиавелли, требовавшего растворения человека в обществе, — метода более удобная для правления плебсом, чем командный голос кондотьера Банде-Нере.
О чем ты, спросил он себя, положив пальцы на подоконник спальни Риктера. О том, ответил он, что надо совмещать в себе фанатизм Макиавелли с вышколенной умелостью военного, вот о чем. Ну и ну, волнуешься, брат; затяни пояс; держись; верь в удачу.
Он снова увидел лицо ящерки, яростно спружинился, вскинул тело, забросил ногу на подоконник, подтянулся; в ушах звенело, поэтому он не мог понять, действительно ли все те движения, что он ежедневно репетировал последний месяц, были беззвучны или он просто-напросто ничего
Риктер, положив руки под щеку, спал, чуть посапывая.
Достав из-за пояса пистолет, Штирлиц осторожно спустился в комнату; балансируя руками, пересек комнату, уперся дулом в ухо Риктера, вторую руку положил ему на плечо, сразу же почувствовав, как оно сначала напряглось, а потом безвольно обмякло.
— Хайль Гитлер, дружище Риктер, — шепнул он, склонившись над головой немца. — Это я, Штирлиц. Если крикнешь — пристрелю. Тебе есть что терять, а мне — нет, все потеряно. Понял?
Тот резко кивнул головой и спросил:
— Можно повернуться?
— Разговаривай шепотом.
— Хорошо, штандартенфюрер.
— Помнишь мое звание?
— Конечно.
— Поворачивайся.
Лицо Риктера в лунном свете показалось Штирлицу таким белым, будто его обсыпали мукой.
— Кто по национальности твой телохранитель?
— Аргентинец… Это соглядатай… Мне ведь некого опасаться, я не числюсь в списках разыскиваемых, просто он постоянно сопровождает меня.
— Как его зовут?
— Мануэль.
— Спит хорошо?
— Да. Он никогда не просыпается…
— Он может пройти к тебе только через ванную комнату?
— Нет, у него есть и другой ход. Через кабинет…
— Двери запираются?
— Он не придет, штандартенфюрер.
— Повторяю вопрос: двери запираются?
— Да, там есть защелки…
— Сейчас я закрою обе двери… Где у тебя оружие?
— У меня его нет.
— Но ты понимаешь, что я буду вынужден сделать, если ты включишь какую-нибудь систему?
— Понимаю.
— Я пришел к тебе с торговым предложением. В твоих интересах провести переговоры в обстановке взаимного понимания, нет?
— Можно сесть?
— Пожалуйста.
Штирлиц, не спуская с него глаз, подошел сначала к двери, что вела в ванную комнату, потом к другой тяжелой, массивной, соединявшей спальню с кабинетом, осторожно закрыл их и быстро вернулся к Риктеру, который сидел, словно приговоренный к смерти средневековый ученый, — в белой длинной ночной рубашке, опустив безвольные руки между острыми коленями.
— Ты понимаешь, зачем я пришел к тебе, Риктер?
— Не совсем…
— Ты успел унести с собою идею моего Рунге… Человек, которого я чудом спас от гибели… У меня есть твои рапорты Мюллеру о работе, которую ты с ним проводил, анализ его исследований, описание методов, применявшихся во время допросов с устрашением, словом, все то, что позволит союзникам посадить тебя на скамью подсудимых, потребовав выдачи трибуналу… Позиция ясна?
— Да.
— Оспаривать не будешь?
— В общем-то, позиция поддается раскачке, штандартенфюрер… Меня здесь поддерживают…
— Тебя поддерживают до тех пор, пока мы, братство, не сказали своего слова. Ты подошел к Перону, минуя нас, ты обошел нас, Риктер, нет?
— Я действовал самостоятельно, это верно.
— Ты отдаешь себе отчет в том, как мы нуждаемся, особенно в это трагическое время, в рычагах влияния на здешних руководителей? Ты — рычаг такого рода… Мы заинтересованы в тебе… А особенно я. Понятно?