Экспансия – I
Шрифт:
— Вы слушайте, когда я говорю! И запоминайте. И молите бога, что я вообще сижу с вами за одним столом, старая нацистская скотина.
— Молю, — ответил Штирлиц. — Молю постоянно. Съешьте масло, неужели хотите опьянеть?
— Кто? Я?! Доктор, не меряйте человечество своими мерками! Жирные колбасники пьют двадцать граммов после куска свинины, а потом накачиваются светлым пивом… У вас же у всех задницы, как дзоты!
— Особенно у меня.
Роумэн глянул на худого Штирлица, элегантный костюм болтается, как на вешалке, щеки запали.
— Вы — исключение, — Роумэн улыбнулся. — Только не думайте, что, если вы не пьете, а я сегодня отдыхаю, вам удастся выудить у меня служебные тайны… Вы же все, словно гиены, алчете тайн… Маленьких загрифленных дурацких тайн, тогда как главные тайны человечества навсегда для всех закрыты… Ну-ка, ответьте
Он выпил еще стакан — медленно, сквозь зубы; передернуло; потер лицо пятерней, сразу же выступили сине-багровые пятна, приблизился к Штирлицу — его сильно раскачивало, казалось, что он изображает пловца, — и шепнул:
— Вы понимаете, что у меня нет выхода? Я перережу вам горло, если вы…
Он недоговорил, упал на стол, смахнув стакан и тарелки; неслышные официанты словно ждали этого, коршунами набросились на битую посуду, все прибрали в долю минуты.
— Кабальеро устал, — сказал Штирлиц. — Помогите мне проводить его в парк, он любит свежий воздух.
Посетителей в ресторане еще не было; гости собираются к четырем часам, поэтому сейчас здесь было пусто; проходя мимо гардеробщицы, Штирлиц купил у нее два маленьких букетика красных гвоздик, здесь это принято; впрочем, обычно гвоздики покупают перед тем, как войти в клуб, некий знак принадлежности к здешнему братству; Роумэна устроил на скамейке, за домом; отсюда открывался прекрасный вид на Каса-де-Кампо, огромный парк, масса зелени, тишина и благость.
Сколько же времени он будет спать, подумал Штирлиц. Бедный парень, ему плохо. Он открытый человек, поэтому так раним… Играет в закрытость и грубость свою наигрывает; по-настоящему грубые люди прячутся под личиной джентльмена… Он несчастен. Какая это страшная и — он прав — непознанная субстанция — недоверие. Я не верю ему, он — мне; люди подобны гальке на пляже, лежат себе рядышком, сверху кажутся единым целым, а на самом деле тотальная разобщенность… Говорят, что лишь магия языка объединяет человеческую общность. Неверно. Я бы сейчас открылся русскому, только б услышать родное слово, но ведь этот русский может оказаться человеком генерала Власова. Он не просто предаст меня, он будет счастлив убить меня, одноязычного соплеменника, потому что я верю иным Словам и служу другой Идее… Мы сами сообщаем предметам вокруг нас то значение, которое хотим сообщить… Икона, которой молились, отличается от той, которая висела в доме и была сокрыта от людских глаз. Мы смотрим на женщину и передаем ей часть своего существа; мечтаем о совершенстве, которое нам угодно, и сообщаем тому, кого любим, свою энергию, разум, чувство… Вот бы посмотреть на Роумэна подольше, подумал Штирлиц, и сообщить ему то, что мне нужно, как было бы прекрасно… Человечество, увы, реализует себя не в днях, но в веках; лишь по прошествии века мы получаем более или менее правильное представление о том, что минуло… А если и получаем, то делаем ли должные выводы? Испанская нация во времена инквизиции теряла по тысяче свободолюбцев в месяц… Инквизиция царствовала здесь три века, с тысяча четыреста семьдесят первого по тысяча восьмисотый. Сожгли тридцать две тысячи умниц, которые думали так, как им велела совесть, а не по приказу священника. Семнадцать тысяч приговорили к смерти, триста тысяч бросили в казематы, понудили уехать миллионы арабов и евреев. Казалось бы, должны были извлечь урок из истории, помнить, что это дурство привело к крушению их империи, страну отбросило во второразрядность, она сделалась задворком Европы, а поди ты, отдали жандармам Гарсиа Лорку, смирились с тем, что коммунисты томятся в лагерях Франко или ушли в эмиграцию… А сколько великих идей изгнанники отдали другим государствам и народам? Сколько пользы принесли Англии протестанты, вынужденные бежать из Франции?! А Растрелли и Фонвизин? Или фламандцы, осевшие в Лондоне, а потом отправившиеся в Америку? А теперь и Америка, которая стала Америкой в результате того, что гонимые свободолюбцы были вынуждены покинуть Европу, начала топтать тех, кто искал в ней спасение от Гитлера… Нет, человечество еще не умеет коллективно мыслить об общем благе. Оно научилось отдавать себя иконе, скульптуре, архитектурным ансамблям,
Штирлиц похлопал себя по карманам; сигарет не было.
— А почему вы не посмотрели, что лежит в моем внутреннем кармане? — тихо спросил Роумэн, не меняя пьяной позы; он словно бы растекся по скамейке; голос его, однако, был трезвым, и иссиня-черный глаз смотрел грустно, но, как всегда, тяжело. — Я же сказал, что в кармане хранятся такие документы, за которые вы полжизни отдадите…
— У меня осталось четверть, а не половина, — вздохнул Штирлиц, — жаль расставаться.
Роумэн легко, совсем не пьяно поднялся:
— Пошли?
— Если хотите говорить — говорите здесь. И продолжайте играть пьяного, за нами по-прежнему смотрят.
— Я заметил, спасибо.
— Куда отправимся?
— Не знаю.
— Я бы на вашем месте позвонил подруге, Пол… Если вы убеждены, что она против вас, сделайте все, чтобы она не догадалась о вашем знании.
— Подруга отправилась в Севилью. На двадцать шестом километре, между Гетафе и Аранхуец, в тот же автобус сел Кемп, а его машину вел неизвестный мне — пока что, во всяком случае, — человек. Кемп проехал с ней пятнадцать километров, вылез из автобуса, пересел в свое «шевроле» и вернулся в Мадрид. Еще есть вопросы?
— Вопросов много…
— Я их предвосхищу, доктор. Я вам скажу еще кое-что… Только сначала я вас спрошу: имя доктора Стиннеса вам говорит о чем-либо?
— Конечно.
— Что вы о нем знаете?
— То, что он был виртшафтсфюрером [54] народной экономики, финансировал Гитлера и был декорирован за это высшими наградами рейха.
— Это все?
— Все.
— Напрягите память, доктор. Вы должны знать о нем еще кое-что.
— Я бы сказал, если знал.
54
Экономический вождь (нем.).
— Имя Геро фон Шульце-Геверниц вам хорошо знакомо?
— Конечно. Это ваш коллега, он работал в Швейцарии с Даллесом, офицер из ОСС.
— Вы чудовищно информированный человек. Мне страшно сидеть рядом с вами, от вас исходит знание, которое наказуемо… Что вам еще известно о моем друге Геро?
— Ничего.
— А то, что он зять Стиннеса, знаете?
— Нет.
— Теперь узнали. Ну, и как вы к этому отнесетесь?
— Без восторга. Теперь мне стала понятна механика переговоров между вашим боссом Даллесом и обергруппенфюрером СС Карлом Вольфом…
— Вашим боссом… Договаривайте до конца: переговоры между нашими любимыми боссами Даллесом и Вольфом… А где состоялся контакт между Вольфом и Даллесом?
— В Лугано, в Итальянской Швейцарии.
— Итальянская Швейцария — верно, Лугано — вздор. Контакт был налажен в Асконе, в девяти километрах от итальянской границы, на вилле Эдмунда Стиннеса, брата Гуго, американо-германского промышленника…
— Об этом я тоже не знал.
— Очень хорошо. Значит, мы четко работали, в нашу задачу входило обеспечение абсолютной секретности этой комбинации… Я отвечал за обеспечение секретности, доктор, я, ваш покорный слуга.
— И об этом я не знал… Вы были в Швейцарии под своей фамилией?
— Это не ваше дело. Это мое дело. Как, кстати, моим делом было свято верить в то, что смысл наших переговоров с Вольфом заключается в том, чтобы, войдя к нему в доверие, захватить Гитлера и Гиммлера, наших заклятых врагов… Но это так, попутно… И о встрече в Страсбурге вы тоже не знали?
— Кого с кем? И когда?
— В августе сорок четвертого, за две недели перед тем, как был освобожден Париж… Кого с кем? Шефов СС и большого бизнеса рейха, вот кого…