Ефимов кордон
Шрифт:
Уездное училище Ефим успешно окончил в 1891 году, ему опять было предложено учиться дальше — поступить в учительскую семинарию. Смотритель училища объяснил ему, что способные семинаристы содержатся в семинарии на благотворительные стипендии, так что он мог обойтись без родительской помощи. Ефим решил учиться дальше.
Но решить было просто, заговорить о решенном с родителями — куда труднее. Ефиму шел пятнадцатый год, он вытянулся, ростом стал почти с отца. Шабловские его ровесники уже во всех работах помогали своим родителям, отец с матерью и от него ждали того же… Было ясно, как они встретят его решение… Только дождались наконец-то помощника,
В уездном училище Ефим слышал о том, что за Унжей, почти под самым Кологривом, на том же берегу, что и Шаблово, в усадьбе Екимцево на средства какого-то Чижова строится низшее сельскохозяйственное училище с опытной фермой, в следующем году его должны были открыть, и тогда, на худой конец, можно было бы поступить туда, выучиться на агронома или ветеринара… Но Ефим чувствовал, понимал: это — не его путь. Тянуло совсем к другому. В уездном училище он еще больше пристрастился к рисованию, к чтению, появилось и еще одно увлечение… Он завел тетрадь, в которой пробовал выразить приходящие к нему невесть откуда мотивы, ложившиеся на язык склада и лада. От Деда Самойла перешло к нему это?.. Чудилось все глубже. Мотивы прилетали из такой бесконечности, в которой таилось начало той самой памяти, угаданной им однажды, еще в раннем детстве, среди ясного вечера на краю лета, когда он услышал от бабушки Прасковьи о царе Фестифиле, о его дворце и кладах… Потому, наверное, и написалось на первой страничке той заветной тетради:
«Литературные опыты Ефима Васильева и Василисина, внука Самойлова и баушки Прасковьи и правнука Федорова и прабаушки Марфы, и прадедушки Ивана, и прабаушки Одарьи — родителей баушки Прасковьи…»
Тут были упомянуты имена всех, кто составил два крестьянских рода, давших Ефиму жизнь. Чувство связи с целыми поколениями родных ему людей, словно бы накопивших для него все сокровенное, жило в его душе. Весь родной крестьянский мир захотел Ефим поселить на страницах своей тетради. Из конца в конец Шаблова прошлась его отроческая муза, всех домохозяев родной деревни складно упомянул он, а затем — и названия деревень, известных ему в своем приходе. Вся округа была для него единым родным миром.
И все же звал, звал Ефима к себе другой, далекий мир, на пути к которому всегда стояло родительское несогласие…
Тот год выдался на редкость засушливым. Уже среди лета было ясно: надо готовиться к тяжелой голодной зиме. Хлеба повыгорели, на полоски тяжело было смотреть, тощие колоски друг другу издалека кланялись… Отец с матерью и дедушка с бабушкой ходили тихие, будто перед неминучей страшной грозой, глаза прятали друг от друга. Как было заговорить с ними о продолжении учебы?.. Только тяжести добавил бы в семье такой разговор…
И опять выдался у Ефима какой-то переломный день, вроде того, осеннего, перед побегом в уездное училище. Видно, задуманное всегда ждет своего особого дня…
Запомнился Ефиму тот день в конце июня…
Ветер скулил в волоковом окошке, как будто все звучали чьи-то далекие призывные голоса, размытые летними сияющими пространствами. Ефим сидел за выскобленным добела столом, слушая ветер, и жизнь за стенами родной избы, на воле, казалась ему печальной и полной смутных, неразрешимых загадок.
Потом он долго стоял у крыльца, понимая лишь одно: этим сияющим днем ему дано какое-то новое зрение… Словно впервые перед ним открывались родные увалистые места, и он не просто видел их, а легко и свободно перелетал с увала на увал,
Незнакомо узились глаза. А перед ними — напряженные, пружинистые, лукообразные контуры, острые стрелы елей, нацеленные в блеклое, выцветшее небо.
За огородцами разбрелись по гуменникам темные овины, соломенники, мякинницы, обкуренные дымом не одной осени, щетинились серой соломой крыш, и словно бы слышал Ефим, как увивался вокруг них южный упорный ветер…
Уйти, убежать, улететь в такой день, куда душа поманит!.. Какие дали вон там заступлены хвойными гривами?.. По небесному сиянию в той стороне, не потому, что наслышан, догадывался: дальше, еще за многими увалами, — бесчисленные реки, спокойные светловодные озера, там вечным сном спят болота, где-то там, к северо-западу — равнина Белозерского края… И на всем вокруг одна печать — бесконечность, немая бесконечность…
Память порождала печального светлоликого всадника, скачущего по холмам, виденного на донце старинной расписной прялки бабушки Прасковьи, вспоминались печальные слова, оставленные на том донце рукой неведомого Ефиму деревенского живописца:
«Сижу я на борзом коне и тот не обуздан по горам по холмам везде конь стрекает ум мой разбивает. Юность моя юность беспечальное время куда ты стремишься куда летишь? Скоро придет твоя старость будь поумнее живи поскромнее».
Ефим снова вглядывался в задебренные заунженские увалы, и светлоликий тот всадник, опечаленный, кроткий, хоть и «на борзом коне», замирал над дымно-сизым краем земли и не вдруг исчезал, растворялся… Оставались на пересохших губах живые слова: «Юность моя, юность, беспечальное время, куда ты стремишься, куда летишь?..»
К глухой забывчивости звал сухой широкий ветер, будто нашептывал: «Вон, смотри, — сама здешняя земля попробовала только пошевелиться когда-то, да лишь все сосборила, взбугрила на сотни верст и чутко задремала навсегда… Покой и безмолвие — над ней! Не в этом ли всё?!»
Направился Ефим в сторону горы Шаболы, чтоб с нее посмотреть на Унжу, а день все длил свое колдовство: так дохнуло в лицо из-за оврага Савашовское поле, тонко-тонко провеяло его дыхание… Наверное, есть в таких днях какой-то непостижимый закон: все неразрывно связано, переплетено…
Дохнувшее теплое поле заставило взглянуть в его сторону, в самый конец деревни, увидел; навстречу бредет спотыкливо старичок Флавушко — славный, кроткий, всегда и всему приветливо улыбающийся, словно он про все на свете знал только доброе и светлое. Постукивает Флавушко батожком перед собой, верно тропу боится потерять. Ветхий старичок, в чем душа держится, весь какой-то холщовый, портяной, лыковый, льняной. Не человек — тень от облачка или само облачко, спустившееся на землю. И откуда такие старички берутся?.. Сколько помнил себя Ефим, все этот Флавушко был как будто одним и тем же… И померещилось через этого старичка ответно заулыбавшемуся Ефиму древнее родство жаркого июньского дня с самыми далекими светлыми днями северной русской старины, и, странно, в самом себе, подростке, он вдруг ощутил ту же сокровенную, мгновенно угаданную древнюю связь…