Джойс
Шрифт:
«Ночная песня» — стихотворение, в котором Амалия и Париж сплетаются воедино. И следом за ним появляется восьмистишие, навеянное гребными гонками, где участвовал Станислаус. Приближаясь к острову, гребцы по традиции начинали петь арию из «Девушки с Запада» Пуччини, где последняя фраза была «е non ritomero piu» [75] ; ее и обыграл Джойс.
ГЛЯДЯ НА ЛОДКИ В САН-САББА
Я слышал, как их юные сердца выкрикивают Любовь над сверкающими веслами, И слышал, как травы прерий вздыхают: И никогда не возвращаться, никогда! О сердца, о вздыхающие травы, Тщетно оплакивать стяги, развевающиеся под ветром любви! Никогда буйный ветер летящий Не75
И никогда не возвращаться (ит.).
Станислаусу он отослал это стихотворение с эпиграфом из Горация — «Quid si prisca redit Venus?» [76] Разумеется, оно не о спорте. Так же, как и в стихотворении о цветке полно аллюзий с Суинберном, здесь просто слышна интонация Теннисона из хрестоматийного «Бей, бей, бей…». Джойс понимает, что его любовь обречена. Они никогда не видятся наедине, ему никогда не удавалось поговорить с ней о своем чувстве и услышать от нее хоть что-нибудь в ответ. Он показал ей фрагмент «Портрета…» — «эти бледные бесстрастные пальцы касались страниц, отвратительных и прекрасных, на которых позор мой будет гореть вечно». И она находит способ сказать ему, что «будь „Портрет художника“ откровенен лишь ради откровенности, она спросила бы, почему я дал ей прочесть его…». И он горестно-иронически приписывает: «Конечно, вы спросили бы! Дама ученая».
76
Что, если прежняя Венера (то есть любовь) вернется? (лат.).
Все это тянется до лета 1914 года. «Голос мой тонет в эхе слов, так тонул в отдающихся эхом холмах полный мудрости и тоски голос Предвечного, звавшего Авраама. Она откидывается на подушки: одалиска в роскошном полумраке. Я растворяюсь в ней: и душа моя струит, и льет, и извергает жидкое и обильное семя во влажный теплый податливо призывный покой ее женственности… Теперь бери ее, кто хочет!..»
В рукописи есть латинская цитата из Евангелия от Иоанна: «Non hunc sed Barabbam!!» [77] Эллман объясняет ее так: «Как ее предки перед Пилатом, она предпочитает Варавву Христу». Его попытка объясниться натыкается на бесповоротный отказ, и в следующий его визит она словно обнесена стеной: «Запустение. Голые стены. Стылый дневной свет. Длинный черный рояль: мертвая музыка. Дамская шляпка, алый цветок на полях и зонтик, сложенный. Ее герб: шлем, червлень и тупое копье на щите, вороном». С жестокой насмешкой Джойс добавляет: «Посылка: любишь меня, люби мой зонтик».
77
Не его, но Варавву! (Иоанн, 18, 40).
Она исчезла из жизни Джойса, выйдя замуж за весьма положительного негоцианта и переехав во Флоренцию. В 1933 году она письмом испросила разрешения перевести на итальянский «Дублинцев», но, видимо, не справилась с работой.
Для Джойса это был не только флирт и не просто рукопись. Происходившее с ним и в нем все настойчивее требовало выражения, и существовавший литературный арсенал предлагал ему только части, пригодные для новой машины, а недостающее предстояло выточить самому. Тетрадка с «Джакомо Джойсом» оказалась не только лирическим дневником совершенно невозможного увлечения, обреченного на ничто. За много лет он впервые был так душевно разбужен, и особенно важно, что это произошло на фоне пережитого в Дублине крушения. Текст, совершенно очевидно, является одной из первых связных проб того стиля, что скрепит его «магнум опус» — «своеобразного переплетения „старой“ манеры писателя — витиевато-усложненных конструкций множественных повторов „Портрета…“ — и манеры новой, той, что будет характерна для „Улисса“. Эту новую манеру определяют быстрые, стенографически лаконичные фразы, в которых неожиданные сочетания и сопоставления слов порождают не менее неожиданные образы» (Е. Ю. Гениева). Не случайно именно сейчас Джойс опять начинает писать стихи; а ведь он ответил композитору Джеффри Молино Палмеру еще в 1909-м: «Вряд ли я снова начну писать стихи, разве что с моим мозгом случится что-то совсем непредвиденное…»
Предвидение «новой манеры» для Джойса — не просто смена одной техники на другую; между этих строк сгорает одна судьба и начинается другая, хотя вряд ли это связано только с Амалией Поппер: «От странного имени старого голландского музыканта становится странной и далекой всякая красота. Я слышу его вариации для клавикордов на старый мотив: молодость проходит. В смутном тумане старых звуков появляется точечка света: вот-вот заговорит душа. Молодость проходит. Конец настал. Этого никогда не будет. И ты это знаешь. И что? Пиши об этом, черт тебя подери, пиши! На что же ты еще годен?»
Скандал с Робертсом его ошеломил, но не сломал. Рукопись была послана молодому издателю Мартину Секеру, пару лет с успехом издававшему зарубежных авторов, но напечатавшему и Комптона Макензи, и Альфреда Дугласа. Одновременно Джойс пишет Йетсу; среди переписки
Второе письмо было от Эзры Паунда. Тогда для Джойса это был едва запомнившийся американский приятель Йетса. Сам листок вдруг повеял чем-то теплым и дружественным — Паунд называл это потом «созданной личностью». Паунд писал, что слышал о нем от Йетса, что впервые пишет кому-то не из своей среды и что хочет знать, не нужна ли ему работа. Есть два не слишком денежных английских журнала, «Эгоист» и «Церебралист», и два более почтенных американских издания — «Смарт сет» уже знаменитого к тому времени Генри Льюиса Менкена и «Поэтри» Харриет Монро. Ему неизвестно, что Джойс теперь пишет и чем они могут быть полезны друг другу, и что скорее их объединяет пара-другая ненавистей, но это довольно сомнительная скрепа…
Еще до того, как Джойс ответил, Паунд написал снова. Йетс отверг «Я слышу: мощное войско штурмует берег земной…» [78] , что его поразило, и он хочет поместить стихи в свою антологию «Имажисты» за гонорар. Польщенный Джойс с энтузиазмом взялся за первую главу «Портрета…», закончил ее, добавил к ней «Дублинцев» и в середине января отправил Паунду. Тот ответил немедленно. В прозе он ничего не понимает, хотя роман явно будет отличным, сравнимым разве что с Генри Джеймсом, Хадсоном и кое-чем у Конрада. Поэтому он послал все в «Эгоист». Там будут, как он выразился, «телиться» от языка Джойса, но Паунд считал, что сумеет убедить редактора. Еще через неделю он сообщил, что «Дублинцы» очень хороши. Возьмет ли их Менкен в «Смарт сет», пока нельзя сказать, но «Встречу», «Пансион» и «Облачко» он ему выслал. Нет ли у Джойса еще стихов, особенно близких по настроению к «Я слышу»? Их можно бы сразу дать в «Поэтри», они хорошо платят. Паунд жаждал быть открывателем, а Джойс — быть открытым.
78
Перевод Г. Кружкова.
Эзра Паунд был странной, но вполне современной фигурой. Его репутацию поэта не изменили впоследствии даже вполне скандальное сотрудничество с итальянским фашистским режимом и двенадцать лет психушки. Он так же, как и Джойс, презирал б о льшую часть тогдашней литературы и литераторов и рвался все изменить. Он искал и умел находить соратников, у него были вкус и желание нового. И Менкен, и Монро прислушивались к его рекомендациям. Даже влиятельные английские литераторы попадали под его неукротимое обаяние. Форд Мэдокс Форд и тогдашняя редакция «Эгоиста» были его друзьями, и во Франции у него были товарищи по оружию — Анри Деврэй, издатели и редакторы «Меркюр де Франс». Он был живым каналом литературного обмена между Старым и Новым Светом — первоклассные американские авторы, будущие классики, становились едва ли не популярнее в Европе, чем на родине. Марианна Мур, Хемингуэй, Уиндем Льюис, Ричард Олдингтон, даже Рабиндранат Тагор — во всех в них он принял самое горячее участие.
В Лондон Паунд перебрался из Венеции, где издал тощую книжку романтических стихов, мало кем замеченную. Ему самому в это время приходилось очень глубоко переделывать себя и свою поэтическую сущность, но его поразительной энергии хватало на всё. Он обожал Йетса, подружился с ним, стал его секретарем и даже взял в жены дочь его бывшей любовницы. Полиглот, увлеченный Китаем и Японией, он читал и писал стихи на всех языках и переводил со всех; правда, в названии своей главной книги он умудрился увековечить грамматическую ошибку, но итальянскую, а не английскую [79] . С Йетсом они увлеченно пытались сделать друг из друга то, чего хотелось каждому, Паунд заинтересовал великого мистика японской драматургией и театром, а тот, в свою очередь, сумел подарить ему очарование трансцендентного. Имажизм переставал увлекать Паунда, он собирался стать вортисистом — это течение требовало более жестокого, почти пластического объективизма, и он выработал его для себя скорее под влиянием друзей-скульпторов, Анри Годье-Бреска и Уиндема Льюиса. Он жадно выискивал все новое во всем, и прежде всего в искусстве, и стал чем-то вроде нервного узла всей тогдашней новой эстетики; Паунд приобретал картины и скульптуры новых художников и напористо уговаривал богатых приятелей делать то же, многие из них беспрекословно учились у него смотреть, читать и думать — или по крайней мере повторять за ним.
79
«Cantos» — назвал свой сборник Паунд, подразумевая «Песни». Однако «песни» по-итальянски canti.