Дьявол победил
Шрифт:
Только она успела исчезнуть, как привычная обстановка неосвещенной комнаты вернулась обратно: я снова мог различать в темноте очертания предметов интерьера. Какое-то время я продолжал молча сидеть, приходя в себя, без единой мысли в голове. Затем неуверенно поднялся и решил сделать еще одну попытку зажечь свет. На сей раз это удалось по-обыденному беспрепятственно, и тогда я, сам не зная для чего, повключал все лампочки, какие только имелись в доме. Я принялся медленно бродить по квартире, приводя в порядок нервы и пытаясь по возможности осмыслить происшедшее, когда ни с того ни с сего остолбенел от неизвестно откуда взявшейся мысли: «Черт чудной! Да мне ж уже семьдесят лет!» Меня охватила такая дикая паника, что я совершенно утратил контроль над собой и, пробормотав с ужасом в голосе самому себе: «Значит, эта зараза меня почти на полвека заболтала!», – стал, как одержимый, метаться по зале, натыкаясь на вещи. «Что делать?!! Что же мне теперь делать?!!» – эти однообразные мысли пулеметной очередью проносились у меня в голове, сводя с ума. Но в какой-то момент что-то остановило меня и заставило помчаться к зеркалу, висевшему в коридоре. Внимательный осмотр своей внешности не выявил сколько-нибудь радикальных изменений, разве что появилась какая-то нездоровая бледность в лице да синяки под глазами, как будто я долгое время обитал в плохо вентилируемом помещении. Значит, тревога была напрасной; я вспомнил, что когда уходил с кухни, время было где-то в районе половины двенадцатого, сейчас же часы показывали почти полночь (без трех минут). Я окончательно образумился и понял, что все случившееся прошло относительно быстро. Надо было ложиться спать, ведь я совсем валился с ног от усталости; глотнув воды, я отправился к себе в комнату и заснул достаточно скоро.
Последовавшие за этим дни были у меня заняты исключительно осмыслением и разбором впечатлений, причем среди последних обнаруживалось на удивление мало негативного свойства. Я думаю, причину такого неуместного оптимизма следует усматривать в общей утомленности безвкусицей сложившегося у меня образа жизни и появлении элемента, внесшего коренные преобразования в дальнейшее течение экзистенции. Я никогда не разделял стремления людей окружить себя бессчетным количеством одинаково ущербных сородичей, способных чутко реагировать на малейшие вспышки их эмоционального и духовного метеоризма (это явление, если не ошибаюсь, зовется у них дружбой). Более того, мне, в общих чертах постигнувшему свою истинную сущность, внушало непреоборимое отвращение то мое обличье, какое я вынужденно принимал в набившем мне оскомину обществе. Все мои самоотверженные старания помочь окружающим открыться и найти со мной общий язык безрезультатно разбивались о скорлупу их предрассудков и комплексов, с которыми они сроднились настолько, что принимали их за реальность. Мне это бесплодное занятие вскоре приелось, и я решил оставить всех наедине с их неизлечимым одиночеством в толпе. Ну а теперь у меня были сугубые причины торжествовать: я испытал на собственном опыте то, чего они, такие членистоногие, никогда не удостоятся и в фантазиях, а тяжесть пережитого лишь добавляла ему ценности и усиливала остроту воспоминаний. Но все же надо было разобраться в природе личности той моей не то новой, не то старой знакомой, которой я дал имя Богини Небытия. Это было тем более важно, что она с присущей всем женщинам тенденцией (вот опять я ее женщиной обзываю!) требовать выполнения обещания, которое ты и не
Однажды, спустя примерно пару недель после первого ночного свидания, коротая бессонную ночь, я вспоминал персонажей истории, обуянных подобными бесами. В скобках замечу, что накануне именно той ночи меня почти целый день не покидало необъяснимое, смутное предчувствие, что повторный визит должен состояться именно сегодня. Так вот, всех этих носителей печати одержимости на челе объединяла их искренняя неспособность принимать жизнь такой, как она есть, в аргументации это, я думаю, не нуждается. Неспособность эта порой толкала их на колоссальные жертвы ради насильственного приобщения рода людского к правдам их собственного производства. Но подлинным божеством, чье всемогущество они проповедовали и власть которого заставляла их поднимать обличительный перст, была подколодная змея безвольной зависти; зависти к тем, кто самозабвенно плывет, увлекаемый течением законов природы и бытия, не громоздя из своего страха и гордыни искусственных препон на пути к счастью. Таких «пророков» жизнь бесчувственно отсеивала, как плевела, и, похоже, я был на очереди. Ну так что ж, меня это даже устраивало. Разумнее удалиться, чем упорствовать по чем зря, а то их планета, чего доброго, сойдет с орбиты от нашего присутствия. Не будем медлить, братья, вознесемся в нашу Голконду, будет с нас травиться их просроченной кровью! Так напутствовал я себя, а из глубины души тем временем поднимались отравленные пары, несшие в себе осознание своего положения бесправного раба, сидящего у ног неведомого ему Предназначения.
Итак, все было кончено. Больше не оставалось никаких сил продолжать разыгрывание этой примитивной старомодной комедии. Оставалось лишь признать самому свой несостоявшийся выход, ибо даже самые неискушенные из зрителей – и те давно уже распознали бездарность и фальшь в каждом моем движении, в каждом звуке голоса и детали мимики. Я был всего лишь воздержником/печальником/молчальником/постником/затворником (еще бы чуть-чуть – и столпником), но ПОНЕВОЛЕ. Мне бы не было цены, но лишь при условии, если бы я осознанно и добровольно сделал выбор не в пользу разнузданности плоти, но возвышения духа. А так, получилась двойная игра и двойная ложь: сперва я одурачил себя, возомнив, что превозмогу, а затем принялся морочить головы всем желающим меня слушать, будто уже превозмог…Теперь я чувствовал себя отвратительно, как человек, который узнал, что только что съеденное им с аппетитом деликатесное блюдо в действительности являлось не более чем замаринованными в отбивающих запах и вкус пряностях трупиками околевших от яда крыс недельной давности. И чего только не выдумает несчастный, жаждущий поразвратничать, но регулярно наталкивающийся при всякой попытке это сделать на неприступные баррикады своих внутренних табу; чтобы хоть как-то оправдать свое бессилие предстать предусмотрительным и мудрым, а не робким и колеблющимся, строгим хранителем целомудрия, а не капитулировавшим перед миром слабаком; заставить уважать свою многозначительную личину, а не презирать тщедушное нутро! Стоп, но разве я когда-то был из таких?!. Разумеется, нет. Но почему же так неловко, как будто совесть моя застукала меня в объятиях порока и теперь даже объяснений слушать не желает?… Это же все их, людишкино, а моего душевного спокойствия не возмутят укусы этих сточенных о многовековой камень собачьих клыков!.. При этой мысли вся давившая меня усталость в один миг рассеялась, да настолько, что я даже инерционно вскочил с кровати и одним прыжком оказался у окна. Я и не думал его распахивать, но, тем не менее, меня тут же с головой окатило декалитрами воздуха, холодного, но не первой свежести, точно то была вода из стоячего водоема, почему-то утратившая агрегатные свойства жидкости.
Взбодрило, но не освежило по-настоящему, и вместо того, чтобы укрепить восставшие во мне силы возмущения, лишило половины их. «Какое, бишь, время года-то на дворе?… – я тогда спросил себя, – а месяц, а день?… Куда меня опять упрятали?…» – такие обрывки мыслей закружились в голове подобно поднятому ветром с земли легкому мусору. «Ладно, – решил я в следующий миг, – всему виной банальное переутомление! Уже давно пора угомониться, я тут с этими думами второй десяток лет спать не прилягу!» Таким макаром я себя «утешил», сам не заметив ни малейшего несоответствия в содержании своей внутренней речи. Я круто повернулся и направился обратно к дивану с твердым намерением лечь, утихомириться и не терзать себя, по крайней мере, до следующего дня. Но, сделав полтора шага, я отпрянул от неожиданности. Передо мной высился уже знакомый мне стройный женский силуэт, точь-в-точь как в предыдущий раз…Тут я к ужасу своему понял, что застигнут врасплох, ведь я памятовал о ней не одну неделю, а забыть успел в какие-то несколько минут. И особенно напряженно я дожидался ее в эту ночь, даже думал, что достойно встречу, но незадолго до своего появления она начисто выветрилась у меня из памяти. В это мгновение, опять же повторяя сценарий нашей первой встречи, вся обстановка комнаты погрузилась в непроглядный мрак, и лицезреть я мог только эту притягательно-зловещую фигуру. Впоследствии для меня не раз становился предметом долгих, напряженных и безрезультатных раздумий вопрос, каким образом мне удавалось столь четко видеть ее в темноте, тогда как все вокруг утонуло во мраке. Это так же не поддавалось объяснению, как и местонахождение источника, откуда исходил ее голос, о чем я уже упоминал. К своему счастью, я вовремя вспомнил, как можно в данной ситуации направить разговор в нужное русло, да еще придав ему максимально дружелюбный настрой. «Я проклинаю жизнь, – произнес я тоном пристыженного малодушия, что со стороны выглядело, я бы даже сказал, комично, если вдуматься в грозный и непреклонный смысл моих слов, – Довольна ли ты?…» Я замер и стал дожидаться ответа, который, как мне казалось, мог прямо сейчас навсегда решить мою судьбу. И так же, как и в прошлый раз, откуда-то из глубин меня самого зарокотало:
«О нет, предатель, ты по-прежнему ищешь, как избавиться от меня!.. Но я желаю спасти тебя, и ты еще подивишься своему неведению. Ибо над тобой нависла угроза, знай это. Ты был из тех, кто так искренне ликовал о смерти бога, но ни разу не задумывался, что мертвый, он стал еще опаснее и коварнее, чем исполненный жизни, мертвый бог вобрал в себя несравненно больше ненависти, чем падший ангел. Выслушай же меня, я все еще не теряю надежды вытащить тебя из пламени его злобы. Ты так настойчиво старался вытребовать у него ответ – почему мир живых не образумят его же собственные несчастья и страдания, почему он благородно не сгинет, уважая боль таких обделенных лучшей долей, как ты?… И, отчаявшись, решил, что силы неравны и уходить надлежит тебе, пополнив ряды потерпевших поражение исповедников нечеловеческого. Вот до чего низко ты уронил свое достоинство за время увлечения канонами существования живых! Разве нужно напоминать тебе, как часто ты был свидетелем самых отталкивающих злодейств, влекущих самые нестерпимые страдания на протяжении всей позорной истории этой изжившей себя демонической породы теплокровных паразитов Вселенной?… Ты сам все это видел и знаешь: сколько сотен и тысяч раз их жизнь должна была отдать дань уважения своим жертвам, которым несть числа, усмирить свое бешенство, приостановить свое бессмысленное, сумасшедшее движение вперед, задержаться хоть на кратчайшее мгновение, которое ей следовало посвятить упокоению несчастных. Вместо этого она перешагивала моря крови и горы костей, продолжая как ни в чем не бывало стремиться в иную новь, несказанно радуясь возможности снова и снова безнаказанно творить свое безумие, цель которого – выпестовать в мире живых в ходе их инфернальной эволюции новый подвид еще более гнусных и опасных монстров – живучих. С этими-то бесчувственными орудиями злой воли ты и будешь вынужден столкнуться в таком чужом для тебя мире, если, изъязвленный тернием жалости, останешься его другом. Эти страшные создания не пощадят тебя, они отсекут десницу, которую ты протянешь им на помощь! Они искусно притворяются родными и близкими, они расставляют хитрые и коварные сети именно там, где ты меньше всего ожидаешь запутаться. Они безобразны во всех своих ликах и ипостасях, но ослепленным милосердием не разглядеть этого, и ты, как один из подобных несчастливцев, видишь только бесконечные миражи. Приглядись и ты ужаснешься! Твой давний враг не скупился на средства, желая как можно ярче выделить леденящее душу уродство своих исчадий! Тем, что созданы по подобию праматери предначертано вечное добровольное порабощение, низкопоклонство перед сильнейшим, саморазрушительная потребность тратить силы на стороннего, презрение к сострадательному, лживое сопротивление несправедливости и покорное принятие ее под ударами тупого упорства. Сотворенные же по подобию праотца обречены до конца дней разжигать и разметывать пламя жестокости, разгорающееся от их столкновения с дщерями праматери, бесчувственно пользуясь их подчинением, играя их привязанностью, превращая всякий раз их безропотное соглашательство в подспорье для разгула своего вопиющего беззакония. Власть и могущество, которыми так восторгается их незадачливая добыча, быстро становятся в их звериных лапах топором, нещадно разрубающим узы преданности и сердечности, ради связывания коих была заплачена дорогая цена душевного покоя и бесстрастия! Слепая слабость, не ведающая, кто ведет ее, и глухая сила, не слышащая воплей боли и мольбы о пощаде, – вот они, две половины их грязной души! Они конвульсивно рвутся друг к другу, как к единственному в мире источнику счастья и благополучия, но и чураются друг друга, как самого позорного и унизительного! В то время как одни ханжески-стыдливо прячут от посторонних глаз свою мягкотелую изнеженность, другие из кожи вон лезут, дабы не была обнаружена их отталкивающая развращенность. Там, где одни упиваются грезами о горнем, другие голодают по дебелому, и этими ролями они ежемгновенно меняются. И одновременно с этим все то, что составляет арсенал гордости и самолюбия одних, наиболее бережно хранимое достояние их пустого тщеславия, обращается орудиями адских пыток для других, едва они позволят обнажить свою чувственность. Стремясь поразить болевые точки воображения своих противоположностей, они, нимало об этом не беспокоясь, вызывают паралич всего духовного организма у тех, на кого нацелены эти удары, так что павшие под ними легко делаются послушными животными, манипулируемыми то усилением, то ослаблением болезненных ощущений, причиняемых чередованием инструментов палача. И чем сильнее становятся некогда слабейшие, тем более жалкими – сильнейшие. Но как бы ни тщились и те, и другие выказать себя как можно более вольными, независимыми и неуязвимыми для внешнего воздействия, для тебя никогда не была тайной их неисцелимая трусость, вызывавшая у тебя столько брезгливости и отторжения. Ты знал паче всех земных истин, что их сущность – это облекшийся в тысячу условностей страх, и, взаимодействуя с ними, ты должен в первую и последнюю очередь взаимодействовать с этим страхом, а не с его пестрой чешуей. Не смей говорить, что на одно непростительное мгновение ты имел несчастье забыть о наличии у тебя этого драгоценного знания, ведь оно всегда красовалось у тебя перед глазами. Достаточно тебе будет оживить в памяти самые поверхностные образы твоих былых падений с высоты, как вновь станет до боли ясной единственная и вековечная причина их: ты всегда принимал выродков мира живых за слишком бесстрашных. Ты с достойным удивления (а где-то и восхищения) постоянством закрывал глаза на неисправимость их безграничной трусости, лишая себя столь же безграничных выгод, какие мог из нее извлечь. Но ты предпочел страдать, лишь бы сберечь их, не тревожа их лишний раз вторжением в сущность. Это и привело тебя к тому, что ты испытываешь сейчас, желая умертвить каждого из них своей рукой. И здесь ты по-прежнему бьешь мимо цели, не уступая в невежестве своим недругам: ибо это они, ведомые все той же неизменной трусостью, объявили уход их жизни самым суровым наказанием, тогда как он был и остается величайшей пользой. О нет, если ты хочешь отплатить злом за зло – не вздумай вырывать из объятий жизни никого из оказавшихся у тебя в немилости! Ибо, оставив их жить заклейменными преступниками, ты отрежешь им все пути к царству света, и заточенными в гроб безнаказанной испорченности, испепелишь в геенне при жизни, ведь никто еще не оставался бесчувствен к ее черному пламени, превращающему в муки бесконечной неизвестности каждый миг прозябания вольноотпущенника».
С этой минуты я почувствовал, что больше не в силах вытерпеть такой пытки; как и в предыдущий раз, измученное сознание, посылая последние сигналы «S. O. S», дало понять, что задержись она здесь еще на самую малость, и старательно проводимое ею медленное уничтожение меня, наконец, увенчается успехом. Словно что-то треснуло внутри организма, и слабость, так похожая на ту слабость, которая приковывает умирающего к одру, вытекла из этой трещины и залила собой изнутри все тело. Ее чудовищный, зловещий голос, беззвучный и оглушительный одновременно, продолжал раздаваться где-то в самом темном закоулке мозга, куда я никогда не добрался бы, чтобы заставить его стихнуть. Мне стало казаться, что я никогда уже не смогу увидеть что-либо, кроме этого черного силуэта, а слышать буду только эти предрекающие гибель внушения; что для всего существующего мира я теперь слеп и глух и так будет всегда, без возможности что-нибудь изменить. «Что же ты не проклянешь в последний раз жизнь?… Теперь, когда задыхаешься от ее зловония?…» – прогрохотали ее слова, каждую долю секунды причиняя такую адскую боль, словно мне в открытую черепную коробку был резко выгружен полный кузов булыжников для мостовой. Да, я молчал, ведь именно сейчас меня меньше всего привлекало отречение от жизни, и в то же время все болезненнее становился стыд оттого, что свои более чем двадцать лет пребывания в теле в аккурат до этого мгновения, я поносил и гнал исповедников этой жизни всеми подручными средствами. Нет, я не желал признавать, что виноват во всем этом сам, хотя сердце надрывалось от полынно-горького сожаления, что случилось ужасное, допущена непоправимая ошибка, сломалось что-то не подлежащее восстановлению, расхищено сокровище, которого уже не вернуть назад. Нет, мне, как не только привыкшему к размышлениям аутодеструктивного характера, но и сделавшему из них годных паяцев для разбавления чересчур приторных моментов жизни, подобное открытие опустошительным прозрением в духе аббата Фромана не грозило. Но мне больше нравилось изводиться до полусмерти, пребывая наедине с собой, а не под взглядом невидимых (Боже, сохрани!), но наверняка дерзких и пронизывающих очей неприятного вторженца. От Богини Небытия, какой бы она ни была Богиней, нужно было срочно избавляться. Но на сей
Остаток этой ночи, переходящей в утро, я провел уже без единого приключения. Однако наступивший день с жестокой наглядностью продемонстрировал мне, как рано я решил, что отстрадался.
Окончательно пробудился я лишь в начале третьего пополудни, решив остаться дома, и, по случаю пережитого «потрясения», наградить себя маленьким выходным днем, а то и двумя. Скоро я понял, что, даже став выходным, этот день не сулил мне ни минуты расслабления. Едва я только успел умыться, как заметил, что неполадки со зрением не устранились двенадцатью часами сна. Теперь я, к своему неподдельному беспокойству, мог убедиться, что это болезнь, которая не лечится бездействием. Впрочем, за ночь успели совершиться занимательные изменения: теперь все предметы вокруг приобрели черную окантовку вместо оранжевой: двери, шкафы, ковры, потолки и прочее находились в этой траурной рамке толщиной не более сантиметра… Я даже пытался определить, какова эта чернота при тактильном контакте, но результаты получил нулевые – она лишь скромно исчезала у меня под пальцами, не более того. Этот день стал последним днем категории «не из приятных», ибо дальнейшее, несмотря на его крайне некачественное усвоение памятью (забегая вперед, скажу, что она стала беспардонно халтурить), невозможно вспомнить без ощущения непослушно наворачивающихся слез. К вечеру у меня началась легкая дрожь от холода, стало беспричинно зябко, хотя температура в квартире по привычным меркам была довольно приемлемая. Одновременно накатила невероятная усталость, не как после интенсивного труда, но как после продолжительной изнуряющей болезни, отступившей лишь после того, как здоровья осталось на донышке. Я завалился спать на три часа раньше обычного, закутавшись в два одеяла. Проснувшись в полдень от жуткого холода, я раскрыл глаза и тут же горько раскаялся в этом последнем действии. Ибо лучше было бы не видеть, что черная полоса, обрамляющая все предметы в квартире, заметно увеличилась в ширину, достигнув, как я скоро удостоверился, не менее четырех сантиметров. Причем ширина возрастала, увеличивая черноту во внутренней плоскости предметов, как бы съедая их, так что некоторые самые мелкие вещи, вроде спичечных коробков, и вовсе превратились в черные угольки. Вот это меня уже всерьез напугало, я уже хотел, не мешкая, дернуть к врачу, но из-за чудовищного озноба, мне было трудно передвигаться даже по комнате. Тут-то я и решил обратиться в кои-то веки к давно отброшенному мною в дальний угол термометру, но столкнулся с новыми трудностями: искать его пришлось чуть ли не наощупь, но и, найдя, я ничего не добился, так как для меня он стал не более, чем черной палочкой. Тогда я, надувшись горячей воды и убряхтавшись, как кочан капусты (явно не по погоде, хотя на дворе было и не лето красное), галопом побежал в поликлинику… Что происходило на приеме и как я расположился в палате, класс которой лишь парой букв отличается от «Люкс» (я имею в виду «бокс»), мне уже не вспомнить. Подобных брешей осталось немало: очевидно, мозг перешел на тот же уровень работы, при котором проходит видение снов, то есть попросту, отбрасывал все трудновоспроизводимые моменты. А может, черный цвет, поглощавший предметы в поле моего зрения, окаймил и мою память, которая оказалась такой малогабаритной, что быстро утонула в нем почти целиком?… Это сейчас я пытаюсь хладнокровно анализировать, но тогда… Тогда меня накрыло и согнуло так, что я весь превратился в сгусток душевной боли. Казалось, что если разодрать тело до костей, то боль будет не столь сильной, как та, от которой билась и корчилась душа. Меня как никогда упорно преследовало ощущение, будто я нахожусь под проклятием некоей древнейшей, первородной, мировой Ненависти, безначальной и бесконечной. Той самой беспросветно-черной Ненависти, которая стояла у истоков времени, которая жила и царила задолго до начала истории человечества, которая в порыве мстительной злобы породила наш беспомощный мир и обрекла своих нелюбимых чад неустанно причинять боль друг другу, отнимать радость и счастье, утолять жажду зла и разрушения горечью слез ближнего. И частица этой ненависти вселилась в каждое живое и разумное существо, каждый из нас носит ее в себе, и она живет и правит нами инкогнито, подобно главе тайного общества в государстве. Мне думается, любой человек хотя бы единственный раз в жизни приходил к осознанию чего-то подобного в тот момент, когда земля уходила из-под ног, ведь даже сильнейшим из нас нет-нет, да и выпадут испытания, превосходящие силы, ведь свою долю страданий должен отхватить каждый, никто не вправе стать исключением, ни единому не подарят право на обжалование приговора. Так и я вынужден был покорно страдать, будучи заточен в четырех белых стенах на неопределенный срок… Я уже не боялся болезни, ибо на меня неожиданно (да так ли уж неожиданно?… во мне еще осталось место для наивности) набросились куда более злые и беспощадные демоны – одиночество и тоска, а с ними все, кто составляет их свиту. И были они человеческими из человеческих, и разили они жалкого человека, а не могучего Полубога, они терзали бесславно павшего, а не поднимали на щитах гордого триумфатора. И слезы, черт бы их взял, были ну слишком похожи на человеческие, ведь полубоги не плачут… Им нет дела до людских неудач. Сколько я ни пытался убедить себя в этом, но они лились, как льется кровь из носа при переломе переносицы: так же неудержимо, упрямо и обильно. Каким там процедурам меня подвергали – это тоже так и осталось лакуной в моей памяти. Помню только, что все мои настойчивые просьбы к медперсоналу о предоставлении мне снотворных веществ неизменно встречали отказ, сопровождавшийся, в лучшем случае, недоумением. Если в связи с этим вы уже успели предположить, что сон на пустой желудок служил для меня желанным забвением, то тут вы дали маху: ибо во сне передо мной проносились целые галереи из картин тех добрых старых времен, когда на небосводе моей жизни (как личной, так и не очень) не было видно ни облачка. А еще эти бессердечные кинематографисты не остановились и перед показом того, как могло бы быть, развивайся все и далее в том же русле!.. Так что, просыпаясь, я снова умывался слезами – можете взять на заметку, как способ экономии воды из-под крана, поэффективнее установки дурацких водных счетчиков. Поэтому мне хотелось сна долгого, непрерывного, наркотического, раз уж на то пошло, который не обезображивается пробуждением. А самым заманчивым для меня было положение овоща. Говорили, что когда я поступил на лечение, температура тела у меня не дотягивала и до тридцати пяти, но через какое-то время меня свалил немилосердный жар, и с этих пор я совсем перестал притрагиваться к пище. Скажу я вам честно, уважаемые господа медики, хоть вы и добросовестно делали вид, что вырываете меня из когтей смерти, но ваша профессия такая же бесполезная, как и та, что зовется страшным словом «косметолог-визажист». Ибо красота, усердно вымучиваемая последним из ничего, абсолютно бессмысленна, когда у нее нет тех, кто окружает ее любовью, уважением, заботой и пониманием. Такая красота больше похожа на вызывающую декорацию, которую чья-то глупая оплошность вплела в кладбищенский антураж. Не одинаково ли поступаете и вы, спасая никому не нужные жизнь и здоровье?… Ведь в чистом виде, без смысла и цели, эти компоненты абсолютно безвкусны, а в процессе пережевывания еще и жутко горчат, отдавая плесенью. Все хорошее в этой жизни удивительным образом становится пустым и ненужным, если ему нельзя составить пару из другого, не менее хорошего… Да, одиночество обесценивает все самое дорогостоящее, попросту превращая его в небытие.
Не раз за время своего пребывания в клинике я рылся в подобных мыслях, подустав от активного страдания и переходя к пассивному. И, чувствуя, что схожу с ума, продолжал долбить обессилевший, словно отмирающий мозг одним и тем же вопросом: «Неужели нет лекарства от этой боли?… Можно ли откуда-то ждать помощи?…»
II. Узник изуверства
Из всего вышеописанного не следует, однако, что меня живьем пожирало желание поскорее вернуться домой и там излить все накопившееся горе пустой, но привычной мне квартире. Находиться дома я боялся – там я оставил ужасающих привидений относительно недавнего, а оттого и не успевшего пока отдать душу истории, своего прошлого. Того самого, которое так безвылазно обитало в моих горячечных снах, делая их блаженством среди райских кущ, а явь – худшим из кошмаров. Я слишком хорошо знал, что каждая бездушная вещь будет скалиться на меня свирепой горгульей, едва только я переступлю порог своего дома, если, конечно, все мое зрение не утонет в этой мерзкой саже неизвестного происхождения. Как ни странно, болезнь довольно скоро перестала прогрессировать и задержалась на той стадии, что была зафиксирована (а кто ее, собственно, фиксировал?) при госпитализации. Правда, уже на второй неделе мне стало казаться, что внутри черных полос, которые обводили весь скудный интерьер палаты, я вижу чьи-то отражения, так что вскоре я почел за наилучшее открывать глаза как можно реже. Но обломки мыслей о том утраченном годе, где процветало так много красиво выдуманной любви, служившей мне как кислородная подушка умирающему, все также лишали меня покоя, благо обстановка для этого была как нельзя более подходящая. Эти одиннадцать месяцев, которые я не позволю себе забыть, ибо они заменили мне десятилетия жизни. Скромный, но очень весомый промежуток времени, протянувшийся с марта по февраль. Ведь ни много ни мало каждый день этого неполного, точно обезглавленного года я не глядя бросал к ногам той Единственной, которой я усердно расточал признания в одном всем известном мифическом чувстве, порой сам веря им. Время от времени, правда, на ее месте откуда-то появлялись другие жертвы слуховой наркомании, но лишь ей одной я дал право неизменно венчать собой их когорту. И вот теперь со мной не было никого, причем никого не было бы даже в том случае, если бы были все, кроме самой дорогой и бесценной, только теперь я понял, как ее и именно ее мне не хватает. Я сам злился на себя за это неуместное спаривание слабости с безумием, но никак не мог взять себя в руки. «Ведь если быть честным, – говорил я себе, – о каких одиннадцати месяцах, проведенных вместе душой и телом, может идти речь? Мы видались с ней от двух до четырех дней в неделю, то есть, в среднем, три дня. В каждый из таких дней нам посчастливилось общаться от двух до пяти часов. Среднее арифметическое, следовательно, – три с половиной часа. Три с половиной, помноженные на три – десять с половиной часов в неделю, не такой уж и большой срок. Правда, проблема еще в том, что необходимо учесть и дистанционное общение посредством телефона и Интернета, общение, ставшее гегемоном человечества в начале нашего века и апофеозом его одиночества. Этот фактор нельзя обойти, поскольку, мы, не желая провести ни одного дня друг без друга, весьма активно предавались переговорам и переписке в те дни, когда не имели возможности встретиться. По продолжительности такие слепые и несенсорные контакты ничем не уступали встречам в реальности, однако цифру следует разделить как минимум надвое, ввиду неполноценной задействованности в этой разновидности общения физической составляющей. В итоге получаем пять с четвертью часов в неделю. Можно было бы распространить такой избирательный принцип и на свидания, классифицируя их по степени интенсивности и продуктивности общения, и, при наличии изъянов в последнем, сокращая получаемые результаты в соответствующее количество раз, но бог с ним, это уже буквоедство пошло. Итак, десять часов тридцать минут плюс пять часов пятнадцать минут, в сумме получаем пятнадцать часов сорок пять минут в неделю, округлять до шестнадцати не будем – сердце сохранило все до секунды. Теперь умножаем это число на сорок восемь – количество недель. В произведении это дает 741,6 часов. Остается только разделить это на двадцать четыре и перед нами количество дней, так скоротечно пролетевших в капище Венеры. Выходит ровно тридцать девять дней – немногим больше месяца. Совсем негусто, правда?… И нужно быть набитым дураком, не умеющим посчитать дважды два, чтобы приплюсовать еще целых десять месяцев к такому ничтожному сроку. Довольно уже изводить себя по пустякам, выше нос, впереди целая жизнь!..»
Нет, господа жизнерадостные рахиты! Никаких не тридцать девять дней, а целую прекрасную жизнь потерял я, не сумев уберечь любимого человека, и боль, причиненную утратой, не измерить никакими математическими подсчетами!.. А боль есть, и она ужасна, как все равно где-то между легкими и диафрагмой застряло лезвие острого скальпеля, который нерадивый хирург забыл извлечь перед наложением швов. Что за идиотской бухгалтерией я занимаюсь? При этой мысли становилось так жутко стыдно перед собственной совестью, точно я только что осквернил эксгумированный мной же самим прах возлюбленной. Нет, это просто отупение, наступившее от усталости; оно пройдет, надо лишь привести в порядок расшатавшиеся нервы. Одним из способов решения этой задачи мне представлялось освежение в памяти других по-своему интересных эпизодов из своих жизненных наблюдений, коих было не так уж и мало, не одним же мимолетным любвеобилием я был жив. Не всегда, конечно, мне отводилась роль первой скрипки в достопамятных и надолго западавших в копилку воспоминаний случаях, но уж свидетелем я мог быть, сколько душе угодно. Именно тогда, из жалких обрывков мыслей у меня в голове начала регенерироваться целая история из не самого далекого, но, несмотря на это, забытого прошлого.