Двенадцатый год
Шрифт:
– Je suis roi de Naples! [Я король Неаполя! (фр.)] - кричит отчаянный голос.
– Oh!
– Стой, братцы, не коли! это король политанский! Мюрат это ихний! слышит Дурова знакомый голос - это голос старого Пилипенка, который рядом с Грицком-сьшом, недавним французом, уже поправившимся от раны, колол французов, как бывало они калывали когда-то в Малороссии кабанов на сало.
– О! згода! згода, Панове москали!..
– А! згода, проклятый полячишка! Так вот же тебе - н-на!
Дурова, повернув коня, с ужасом ускакала из этого ада кромешного. Но и там были ужасы. Она наткнулась на полки принца Евгения Вюртенбергского*, шедшего на подкрепление Ермолова. Полки невольно разомкнули строй, чтобы пропустить раненого или убитого - Дурова не разобрала; она одно разобрала, что на ружьях, через Которые был перекинут плащ в виде носилок, солдаты несли - Ермолова!.. "Голубчик!" - заныли в душе ее ласковые слова: "голубчик - посмотри..." Она не в силах была смотреть на эту сцену и отвернулась. Но и там не лучше. К принцу Евгению подскакал красивый юноша с черными,
В тот же момент Дурова почувствовала всем своим существом, как что-то невидимое ожгло ей ногу и срезало словно клубком несколько солдат в ближайшей колонне. Огонь прошел по телу, в глазах потемнело и все кругом как бы зашаталось... "Убита... ранена", - промелькнуло в мозгу. Картина боя стала еще смутнее. Она видела только, и долго, казалось, видела, как с тыла, из-за возвышений нахлынула конница, целые волны конницы, как они сшибались с другою конницею и пехотою, как падали кони и лошади, как гремели орудия со всех сторон. Казалось ей, что и она принимала участие в этой бешеной скачке, слышала крики, и особенно один крик поразил ее: "Пропало все!" Что пропало - она не понимала... Она видела только, что солнце было низко - не то оно всходило из-за дымных облаков, не то садилось... Утро это или вечер?..
Она окончательно опомнилась, когда ехала уже по дороге, чувствуя невыносимую боль в правой ноге, к которой, казалось, привешена была тяжелая гиря. Жажда палила внутренности. Кровавое солнце спускалось к дымящемуся взгорью. Рядом с ней ехал Пуд Пудыч, придерживая за повод ее лошадь. Дорога запружена была телегами, в которых стонали люди, пушками, зарядными ящиками, на которых тоже виднелись искаженные лица. Попадали носилки не то с мертвыми, не то с ранеными. Сзади все еще гудели орудия, а впереди виднелась деревенька. Навстречу ехали какие-то всадники и остановились у мостика, чтобы пропустить зарядный ящик и носилки, с брошенным на них, по-видимому, мертвым офицером, голова которого закинулась острым подбородком кверху и виднелись подошвы сапог, колотившиеся одна о другую. Переднего всадника узнала Дурова - это был Кутузов. За ним - его штаб. Какой-то всадник, держа руку под козырек, что-то говорил ему. Дурова расслышала только: "Неприятель овладел всеми важнейшими пунктами позиции... войска наши совершенно расстроены..."
– Как вы смеете, милостивый государь, говорить мне такие вещи! вспылил на него Кутузов.
– Ход сражения мне известен как нельзя лучше... Неприятель отражен на всех пунктах... Завтра погоним его из священной русской земли!
Старик говорил громко - он просто кричал, весь покраснев. Но Дурова уже не верила ему: она верила тому, что видела сама.
Скоро она очутилась у берега небольшой речки, в стороне от селения. Весь берег укрыт был палатками и просто навесами из парусины. Виднелись окровавленные столы, валялась на земле кровавая одежда, сновали люди. Весь берег и пространство у навесов были заняты ранеными и мертвыми, которых не успели еще убрать. Это был перевязочный пункт. В некоторых местах слышны были отчаянные крики или слабые стоны. К Дуровой подошел солдат в окровавленном фартуке и помог ей сойти с коня. Она чувствовала ужасную боль в ноге, ио ступать на нее могла слегка: нога не была перебита.
Солдат в фартуке повел ее к ближайшему навесу, где на невысоком деревянном столе она увидела чьи-то голые белые ноги, а над ними нагнувшуюся седую голову...
Но что она увидела рядом с этим столом, на земле! На разостланной бурке лежал казак - она узнала это по красным лампасам, но лица, которое было слишком запрокинуто назад, она сначала не узнала. Что-то, казалось, ножом резануло ее по сердцу. Она рванулась вперед, к этому запрокинувшемуся лицу казака. Другой казак, стоя около него на коленях, отводил ото лба лежавшего пряди черных волос и старался закрыть его мертвые глаза непослушными веками...
В бледном, застывшем, калмыковатом лице Дурова узнала Грекова...
13
Бородино не остановило Наполеона. Вырвав из рядов русской и своей непобедимой армии до девяноста тысяч молодых жизней, он продолжал гнать русских по пятам. Не успеют они передохнуть, как казаки арьергарда начинают уже перестрелку с авангардом Мюрата, который вечно на коне и вечно впереди всех. В битве под Бородином, при вторичном отнятии Ермоловым редутов Раевского, в то время как русские, овладев укрепленным курганом, начали колоть французов, кто-то закричал, желая спастись: "Je suis roi de Naples"; но это был не Мюрат, а прикрывшийся от острой шиш Грицька Пилы-пенка именем неаполитанского короля генерал Бонами. Мюрат остался целехонек, несмотря на свою безумную отвагу и на фантастический костюм, который невольно привлекал к себе взоры и пули неприятеля. Но ни одна пуля не попадала в этого заколдованного, странного безумца: с развевающимся на шляпе высоким, из разноцветных перьев, султаном, в своем пестром, напоминающем костюм паяца ментике и в красных либо желтых сапожках, он был постоянно впереди французской армии со своими неутомимыми драгунами, постоянно, так сказать, на хвосте у наших казаков и постоянно беспокоил русскую армию.
– невольно вскрикивает молодой ополченец, которых недавно пригнали из Москвы: - Пуля никак!" - "Что ж нуля! на то она и есть пуля, а ты ешь - хлебай себе..."
Вот и теперь, на четвертый день после Бородина, русская армия расположилась на ночлег в поле между Можайском и Москвою. Солдаты развели костры, варят кашу и греются, тем более что ночи становились все свежее и свежее. Там кучка гусар, там уланы, там драгуны, а то и вперемежку, особенно где костер большой. У одного костра виднеются уланы. На первом плане Пилипенко, угрюмо свесив седые усы, разминает на ладони корешки табаку. Около него сидит на задних лапках Жучка и глаз не сводит со своего любимца: у Жучки - свое маленькое горе; в собачьем привязчивом сердце с некоторых пор поселился червячок ревности - это с тех пор, как Пилипенко нечаянно нашел своего сына Грицька и обратил на него всю свою нежность. Тут же и Грицько, и другие гусары - кто курит, кто сушит онучи против огня, кто, сняв с себя рубаху и скрутив ее жгутом, держит над костром, а рубаха, развертываясь и раздуваясь от теплоты, производит очень знакомые солдатам потрескиванья... "Ну, брат, накопил ты их", - подсмеиваются товарищи. "Накопишь, коли с самой Вильны не сымал рубахи - заели проклятые: и под Бородиной все чесался", - отвечает полуголый гусар, выпаривающий рубаху. "А жарко было".
– "Где не жарко!" - "Ну, скоро отдохнем".
– "Знамо, отдохнем, да не скоро".
– "А что?" - "А Москва-то? Али так им отдадим матушку? Вон она - кормит нас: с коих мест хлеба не видали, а теперь - на! и говядинку жрем".
– "Это точно - вон и Жучка отъелась. (Жучка навостряет уши и виляет хвостом).
– Вон, подлая, какая гладкая стала". Жучка лезет целоваться с тем, который назвал ее подлой.
По другую сторону дороги, тоже у костра, сидят офицеры, сошедшиеся из разных соседних полков. Давыдов, полулежа и полузакрыв глаза, покуривает из своей коротенькой трубочки и иногда встряхивает головой, как бы силясь отогнать неотвязчивую мысль. Дурова, необыкновенно бледная и как бы позеленевшая, вытянув раненую ногу (под Бородином ее контузило ядром), не сводила глаз с огня, в белом блеске которого она, по-видимому, искала или видела чей-то образ: это запрокинувшаяся назад мертвая голова, эти милые калмыковатые губы и широкие скулы, этот бледный лоб с упавшею на него прядью черных волос и эти глаза, померкшие, холодные, которые плачущий казак силится закрыть непослушными веками мертвеца, - вот все, что осталось в ее памяти из того, что было - и так недолго - самым дорогим в ее жизни. Казалось, вся эта жизнь превратилась в мертвеца и имела для нее только интерес воспоминания; но такого горького, такого обидного... По глазам ее видно было, что она недавно плакала. Около нее сидел, насупившись, Бурцев и иногда исподлобья поглядывал на нее, не решаясь, по-видимому, заговорить. Он уже оправился после раны, полученной им под Смоленском, но досадовал, что не успел попасть под Бородино. Он пододвинулся к Дуровой и положил ей легонько на плечо руку... "Ты все, Алексаша, об нем... Полно, душа моя", сказал он тихо и нежно.
К костру подошел Усаковский с чайником в руке и с сумкой. Он смотрел весело, казался таким красивым, чистеньким. Под Бородином он отличился со своими драгунами у Багратионовых флешей, и Кутузов при всех поцеловал его в голову, сказав: "Спасибо, голубчик: и дело сделал, и целою вынес из огня эту красивую голову - она нам нужна".
– А я, господа, к вам чай пришел пить, - весело проговорил он, ставя на землю чайник.
– Кто со мной?
– Вот еще какие затеи!
– отвечал кто-то, лежавший в стороне от костра.
– До чаю ли теперь! Может, через час будешь корчиться на этом самом месте, где стоит твой чайник.
– Тогда то и будет, а теперь мы все-таки напьемся, - беспечно отвечал Усаковский.
– Верно, братуха, - и я хвачу, а то мухи в голову лезут, - сказал и Давыдов, встряхивая головой.
– И Алексашу напоим, а то вон оп какой, - пробурчал Бурцев.
Дурова ласково, хотя болезненно улыбнулась и пожала Бурцеву руку... "Какой ты славный", - тихо сказала она. "Пьяницы все такие", - отшутился тот.
Чайник приятно журчал. Трубка Давыдова посапывала. От соседнего, потухающего костра слышался солдатский говор: "А он как сыпанет картечью, как сыпанет..." - "Уж и каша же, братцы!
– а-ах!" - "А как придет это Иван-царевич к железным вратам, дак как вдарит мечом-кладенцом..." "Богородицу-то несут, а орел как махнет крыльями..." - "Уж и с... же... стре-лят - страх!.."