Достоевский и Апокалипсис
Шрифт:
И в самом главном своем противоречии он похож на какого-то великого Игрока в Игре, где ставки — бессмертие и смерть, жизнь и гибель, самоспасение и самоубийство рода человеческого. Эти ставки бесконечно растут, одна выше другой, а остановиться он не может, да и не хочет.
Главнейшее противоречие его (как и другие) — не из логических, не из аристотелевско-гегелевских. Это противоречие — духовное, личностное, а главное — противоречие художника, то есть противоречие не только художественно выраженное, но и художественно разрешенное, художественно «снятое», примиренное, «контрапунктное», — как в музыке.
Известно, что М.М.
Но есть и второе важнейшее противоречие Достоевского, и к нему относятся все те оценки, все те эпитеты, которые характеризуют противоречие первое, самое главное. О нем тоже можно — надо — сказать: «Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Во что, в данном случае, верить или не верить? В Россию! И здесь бес сыграл с ним шутку. И здесь он — великий Игрок, «до гробовой крышки». И здесь он заглядывал в «две бездны разом». И это противоречие вело вперед, было источником величайшего мучения и счастья, источником величайших художественных прозрений.
Второе противоречие, содержащее две противоположные посылки, из которых следует бесконечность противоположных следствий, следуют противоположные планы всей жизни и каждого русского, и всей страны, — это и есть вопрос о будущности самой России, точнее — о двух будущностях России, о двух Россиях.
Я сказал, что сюда относятся все те оценки, которые характеризуют противоречие первое. Добавлю: потому и относятся, что второе вытекает из первого, предопределено им, — ведь речь-то идет о будущности именно православной или атеистической России. В чем ее миссия? Погубить или спасти мир. Третьего не дано. Третье не устраивает ни героев Достоевского, ни, быть может, его самого.
Мысли-чувства Достоевского о России православной, о вере в ее будущий великий расцвет известны достаточно широко, равно как и его шовинистические срывы. Здесь можно составить целую антологию. Значительно меньше, а то и совсем неизвестны и не продуманы его прогнозы мрачные, его предчувствия окончательной катастрофы России.
Из черновиков к «Бесам»:
«Итак, возможна ли другая научная нравственность? <…>
Но если православие невозможно для просвещенного (а через 100 лет половина России просветится), то, стало быть, все это фокус-покус, и вся сила России временная. Ибо чтоб была вечная, нужна полная вера во всё. Но возможно ли веровать?
Итак, прежде всего надо предрешить, чтобы успокоиться, вопрос о том: возможно ли серьезно и вправду веровать?
В этом всё, весь узел жизни для русского народа и всё его назначение и бытие впереди.
Если же невозможно, то хотя и не требуется сейчас, но вовсе не так неизвинительно, если кто потребует, что лучше всего всё сжечь. Оба требования одинаково человеколюбивы (медленное страдание и смерть и скорое страдание и смерть. Скорое, конечно, даже человеколюбивее).
Итак, вот загадка?» (11; 178, 179). [83]
83
Ю.Ф.
Но вместо сожжения России есть и другое решение — сжечь себя.
Мало кто останавливает свое внимание на странном и страшном Прологе «Подростка». Я имею в виду самоубийство Крафта (русский, несмотря на свою немецкую фамилию), а главное — мотивы этого самоубийства: так как Россия — «второстепенна», остается только «материалом» для будущего человечества (как когда-то Рим), то… то Крафт кончает самоубийством. [84]
84
Существует мнение, что Достоевский не случайно подчеркивает все-таки нерусское происхождение Крафта: русскому человеку несвойственно столь напряженное отношение к иерархии народов (см. об этом: Кантор В. Трагические герои Достоевского в контексте русской судьбы (Роман «Подросток») // Вопросы литературы. 2008. № 6).
Однако, кроме противоречий в чувствах, мыслях о России, терзавших Достоевского, есть у него (в записных книжках) и такое:
«Правда выше Некрасова, выше Пушкина, выше народа, выше России, выше всего, а потому надо желать одной правды и искать ее, несмотря на все выгоды, которые мы можем потерять из-за нее, и даже несмотря на все те преследования и гонения, которые мы можем получить из-за нее» (26; 198–199). Здесь он — поистине — поднялся над самим собой. И еще одна мысль, «проведенная» в «Подростке» и в «Дневнике писателя» (особенно в Речи о Пушкине): главная русская идея — «всепримирение идей».
«При полном реализме найти в человеке человека» — кто не знает эту «формулу» Достоевского? Но: вдумаемся в нее и свяжем ее с первыми двумя противоречиями: если не найти в человеке человека, то погибнет и мир, и Россия; если нет в человеке человека, то и Бога — нет.
Продолжу, однако, мысль Достоевского: «Эта русская черта по преимуществу, и в этом смысле я конечно народен (ибо направление мое истекает из глубин христианского духа народного) — хотя и неизвестен русскому народу теперешнему, но буду известен будущему.
Меня зовут психологом: неправда, я лишь реалист в высшем смысле, т. е. изображаю все глубины души человеческой». На полях этой черновой записи большое, заглавное: «Я» (27; 65).
«Красота мир спасет» — кто не знает и эту «формулу» Достоевского? «Знатоки» не преминут добавить: это не Достоевский, а князь Мышкин говорил. Однако же это — неоднократно — повторяли его любимые герои (неужто случайность?): «Что же спасет мир? — Красота» (из черновиков к «Подростку»). Или «Мир станет красота Христова <…> Одна красота есть цель» (11; 188, 233). Это же он и сам утверждал: «Литература красоты одна лишь спасет» (24; 167).