Дом над Онего
Шрифт:
К сожалению, для большинства сегодняшних читателей Клюева тайна русской избы останется закрытой. Речь не о клюевской эзотерике — и в его эпоху мало кто находил к ней ключ. Но сегодня, когда уже нет русских изб и мало кому известны основные плотницкие термины, даже фраза о бревнах, «сцепленных в лапу», многим покажется абракадаброй.
Взять хотя бы «Рождение избы», одно из прекраснейших стихотворений Клюева, посвященных плотницкому искусству. Сколько раз я читал его своим гостям — будь то русские из Петербурга или мои соотечественники из Варшавы, кое-как владеющие русским языком, — столько раз чувствовал: они мало что разумеют. Половина слов непонятна. Да и кто из жителей бетонных многоэтажек знает, что такое «кокора», «шеломок», «лапки» или «конек»? А?
Клюев называл избу «кормительницей слов» и черпал из нее поэтическую энергию, словно мифический Антей из Матери-Земли. Неудивительно,
Вот как выглядела его «клетушка-комнатушка» в Ленинграде на Большой Морской, 45 (в середине 1920-х годов), — по воспоминаниям гостей. Не комната, а словно бы изба старообрядца. Под окном — кровать с горой красных подушек под ситцевым покрывалом. У стен — дубовые лавки и кованые сундуки. На полках — деревянные ложки и черпаки, глиняные горшочки с изображениями райских птиц и трав. Стол, накрытый домотканой скатертью. На столе — пузатый самовар. Ни одной городской вещи, никаких стульев. На полу — лоскутные коврики, на окнах занавески в цветочек и кружевные павлины. Киот в полстены. На нем иконы новгородского и строгановского письма и медные складни выговского литья. В красном углу — темный Христос и медная лампадка (Клюев утверждал, что это икона из кельи Андрея Денисова [172] , одного из духовных отцов Выгореции), рядом Богоматерь в серебряном окладе, над дверью Голгофа с Распятием — вырезанная из можжевельника и раскрашенная. Многие из этих бесценных произведений древнерусского сакрального искусства Николай Алексеевич спас из уничтожавшихся большевиками церквей Обонежья (за что в 1923 году в Вытегре некоторое время провел в тюрьме), некоторые унаследовал от предков-старообрядцев. В его квартире на Большой Морской можно было полюбоваться и прекрасной коллекций рукописных книг, в том числе уникальным «Цветником» 1632 года (семьсот пятьдесят страниц со множеством иллюстраций!), и другими древностями — столетним персидским ковром, скатертью, расшитой золотой нитью и жемчугом, и тому подобным.
172
Андрей Денисов (Вторушин; 1674–1730) — основатель и первый настоятель Выговского монастыря.
Нетрудно вообразить, какое впечатление производила на гостей Клюева его «клетушка-комнатушка». Тем более что навещали его звезды столичных салонов: Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Даниил Хармс… Питерской богеме, вероятно, становилось не по себе в этом диковинном заповеднике раскольничьей Руси в самом центре города на Неве. Впечатление усиливали вид и поведение хозяина: крепкий мужик, заросший, словно олонецкий лес, в вытертой сермяге, дерюжной рубахе, высоких сапогах, на груди — большой поповский крест, хитрые, плотоядные глаза, северный выговор, оканье. То ли усмехается, то ли спрашивает о чем-то?
Один раз Даниил Хармс и Александр Введенский привели к Клюеву поэта Заболоцкого. Николай Алексеевич всех перецеловал и стал хлопотать вокруг гостей, при этом окал как нанятый и руки без конца складывал, точно для молитвы. В конце концов Заболоцкий не выдержал и выпалил:
— Прости, Николай Алексеевич, за прямоту. Зачем вам весь этот маскарад? Я думал — иду к коллеге по цеху, а вы тут какой-то ярмарочный балаган устроили.
Клюев напрягся, посуровел и бросил Заболоцкому — уже без всякого оканья:
— Кого вы мне сюда привели, Даниил Иванович и Александр Иванович? Разве я не у себя дома? Разве не могу делать то, что мне нравится? Захочу — псалмы стану петь, захочу — канкан станцую.
И правда — станцевал.
Кем же на самом деле был Николай Клюев? Пройдохой, разыгрывающим мужика, или истинным народным певцом? Салонным хлыщом или религиозным визионером? Ведуном или мошенником?
Из воспоминаний современников образ складывается противоречивый. С одной стороны — старообрядчество и юфтевые сапоги, с другой — знание философии Канта («Критику чистого разума» он цитировал в оригинале), любовь к Верлену и нетрадиционная ориентация. Одни называли его «носителем истинной русской души», «единственным действительно народным поэтом», «помостом между старой Русью и сегодняшней Россией», другие обвиняли в позерстве и поэтическом мошенничестве (якобы его «Песни из Заонежья» — плагиат фольклора), конъюнктуре и имитации крестьянского сознания, хотя землю он в жизни не обрабатывал. Особенно ехидный (и при этом неправдоподобный) портрет олонецкого поэта нарисовал Георгий Иванов. В его эссе клюевская «клетушка-комнатушка» оказывается роскошным номером в петербургском «Отель де Франс», где Николай Алексеевич принимал гостей на турецкой тахте в шикарном сюртуке и при галстуке. Не менее шаржированный, но в другую сторону, портрет мы находим
Другое дело — Владислав Ходасевич — автор термина «клюевщина», описывающего мужицкую программу ожидания нового Разина, который первым в России пустит красного петуха и устроит великий пожар (кстати, энтузиазм, с которым Клюев принял участие в большевистском перевороте, подтвердил интуицию петербургского критика, хотя автор «Пожарища» от революционного жара быстро остыл и сделался страстным защитником остатков патриархальной Руси). Политический имидж не позволил Владиславу Фелициановичу разглядеть в Клюеве великого поэта, хотя критиком он был искушенным.
Ясное дело, Николай Клюев раздражал. Было в нем нечто от юродивого, не от мира сего. Это же есть и в раскольнице Люсе из Загубья, которая может шепнуть, что на прошлой неделе беседовала с отцом Корнилием Палеостровским (знаменитый монах, живший несколько веков назад [173] ), и с улыбочкой посмотреть — как я отреагирую. То же я почувствовал у самоедского тадибея на Ямале, который на вопрос о шамане вручил мне испорченный радиоприемник.
И раскольница Люся, и самоедский тадибей, и поэт Клюев — из тех людей, которые видят больше, чем простой обыватель, и знают об этом. Поэтому они иногда смеются, иногда иронизируют, иногда валяют дурака. Своего рода защитная реакция.
173
Корнилий Палеостровский (Олонецкий; ум. ок. 1420) — основатель и первый игумен обители на острове Палий на Онежском озере.
Если собрать все портреты Николая Клюева, оставленные теми, кто его знал, мы увидим человека непростого, самим своим существованием ломающего условности и стереотипы. Неудивительно, что для многих эта фигура оставалась загадкой и большинство современников ее профанировали. Не понимали, упрощали.
Тем ценнее одно из немногочисленных иностранных свидетельств — воспоминания итальянского русиста Этторе Ло Гатто [174] , познакомившегося с олонецким поэтом в Ленинграде в 1929 году и помогшего Клюеву спасти его opus magnum, прекрасную поэму «Погорельщина» (тайком вывез на Запад). Ло Гатто еще раньше слышал от Ходасевича и других столичных мэтров о Николае Алексеевиче — якобы тот переодевается мужиком и изображает старообрядца — и решительно утверждает: «…Едва познакомившись с ним лично, я отчетливо понял, что Клюев не позер. О прошлом я сказать ничего не могу, но во время наших встреч он был далек от какого бы то ни было притворства. Наоборот, его отличала простота человека, который дорого заплатил за свои убеждения и веру и готов платить дальше». Важное наблюдение Ло Гатто: автор «Погорельщины» в гораздо большей степени сохранил свои крестьянские корни, чем маньерист Сергей Есенин. Прежде всего — подлинную мужицкую веру.
174
Этторе Ло Гатто (1890–1983) — итальянский литературовед, профессор русской литературы и языка в университетах Рима и Неаполя, переводчик и пропагандист славянских литератур, в особенности русской.
Мнение человека, с дистанции взирающего на комплексы и стереотипы народа, с которым его свела судьба, для меня в данном случае важнее, чем свидетельства соотечественников поэта… Может, потому, что сам я уже почти пятнадцать лет живу на правах иностранца.
Конец белых ночей
Вот и конец лета… Вроде бы жарко, и мухи все еще злые, и туристический сезон не закончился, но в воздухе уже веет печалью, иван-чай у обочины отцветает, и брусника в лесу покраснела. В людях тоже брожение, словно они чувствуют, что это агония лета — скоро осень, слякоть и грязь, а после долгая, мрачная зима.
Начало белых ночей поймать относительно легко, потому что, заждавшись солнца после долгой и мрачной зимы, мы созерцаем постепенное нарастание света, а вот конец их обычно ускользает от нашего внимания. Не успеешь оглянуться, как белые ночи опять почернели.
Изменился и цвет Онего. Оно снова сделалось небесно-голубым. Василий Кандинский утверждал, что чем глубже синева, тем сильнее она призывает человека в бесконечность. А Клюев писал:
Оттого в глазах моих просинь, Что я сын Великих Озер.