Долг Карабаса
Шрифт:
Карбас проснулся и открыл глаза. Было уже темно. Телевизор его был включен и транслировал почему-то первый испанский канал - естественно, корриду. Узкий в любом из измерений юноша, в шляпе, в ботинках с пряжками, с безумным, блестящим взглядом, изогнувшись, нависал над черным бедным животным, как бы выточенным из эбонита первобытным мастером или нынешним его подражателем. Напротив Карбасовой тахты посапывал в кресле его родной сын Давид, откинув набок голову с прекрасной шеей маккавея и покойно сложив обветренные большие кисти своих рук на коленях.
"Да уж, пальчики не для картишек", - с удовольствием неправильно подумал Карбас и схватился за сигареты. Он вообще многое
Неубранный столик с остатками еды и питья, телевизионный гул якобы жизни, свежий морской воздух из окна заставили Карбаса поежиться и пробудиться окончательно. В такие моменты прекрасно можно вот так, проснувшись, в отчаянии, понять собственную судьбу, ее, так сказать, перспективы.
– Додя, проснись, Додя, - негромко попросил сына Карбас, и тот немедленно открыл внимательные птичьи глаза, сориентировался и кивнул, будто и не спал вовсе.
"Какое счастье, - подумал Карбас, - вот уж Бог послал недаром".
Его сын обернулся на шум за спиной, поглядел на экран и спросил:
– Это что, в Израиле, папа?
– Нет, сынок, это другая страна. Послушай их речь.
Карбас переключил канал, в Израиле давали новости.
– О-го-го, наши новости, - сказал Карбас.
Взявшись за ручки кресла, Давид легко приподнялся и, развернувшись с ним к телевизору, мягко опустился, сдержав движение могучими бедрами и толстой, бугристой спиной.
"А руки-то, - восхитился про себя Карбас, - а пластичен как. Такое тело должно было бы стать великим разумом".
Он немного путался сейчас, вспоминая Ницше, но общее направление мысли было правильным. В юности Карбас, уверенный в своем таланте, не обращал внимания на свое тело, раз и навсегда решив, что "какая разница". Это ремесло журналиста привело его к мысли об эстетике рабочей мышцы руки или спины.
Но сам Карбас был, конечно, излишне разбросан, несобран, чтобы заняться накачиванием собственных мышц или чем-то вроде этого. Да и Давидом он восхищался лишь потому, что тот был его сыном. В университете он недолго и успешно ходил на секцию бокса, где на него не без удивления искоса поглядывал стриженый морщинистый тренер, когда-то ставший вторым на молодежном чемпионате Европы.
Иногда он подкрадывался к Карбасу, оббивавшему тяжеленный мешок, и, став сбоку и прижав подбородок к левой ключице, вдруг выбрасывал вверх "лапу" кожаный плоский прямоугольник, негромко и хрипло восклицая: "Ну-ка, ударь, Витя". Карбас немедленно бросал свой правый кулак навстречу, поражая круглую заплату в самом центре "лапы" с реактивным звуком "пах". "Закрываться надо", всегда отвечал на удар тренер с тремя верхними золотыми зубами, возвращая тычком поверх ударного кулака прямо Карбасу в лоб. "Ничего,
– Что они говорят?
– поинтересовался Давид, полуобернувшись. Профиль у него был на удивление девичий - прозрачный взгляд, нежная линия лба, переносицы.
Когда-то Карбас из-за этого профиля познакомился с его матерью. Шел по зимнему переходу у здания "Известий", и некая девушка в платке под меховой шапкой вдруг полуобернулась к газетному киоску, что-то разглядеть, что ли, и Карбас немедленно к ней подошел приставным шагом - у него была тогда замечательная реакция.
– Что вы хотели узнать?
– спросил он.
– А вы кто такой?
– сказала она, захваченная врасплох.
– Виктор Карбас, - сказал он и, после мгновенной паузы, добавил: Советский Союз.
Она растерянно оглядывалась, как бы искала помощи, никому она была не нужна, кроме него.
– А вы зря так, не манкируйте, может, и я на что сгожусь, - сухо сказал Карбас. Она поглядела на него чуть ли не с отчаянием, и он ответил на ее взгляд уверенно и твердо, как и подобает двадцатишестилетнему ходоку.
– Вы похожи на адвоката, - сказала она.
– Совершенно верно, - сказал он, уверенный тогда в том, что может стать кем угодно при желании.
– И на прокурора тоже, - сказала она.
– Ну, не знаю, - прокурор ему не понравился. Карбас хотел, чтобы его принимали за работника творческого труда, но своим девушкам он, увы, всегда казался слишком прытким, хотя очень и очень милым.
Уже потом, когда они пришли куда-то в гости (Карбас прекрасно помнил, куда и к кому, но предпочитал не вспоминать этого назойливого неприятного хозяина, с наметками паранойи и кудрями до плеч) и он помогал ей раздеться в прихожей под замечательную музыку уже переставших существовать как единое целое четверых ливерпульцев, то уловил устойчивый запах хороших духов, и в благодарность за безукоризненный собственный глаз Карбас похвалил себя широко известным тогда и сейчас словом "молодец".
– Это я не вам, дорогая, это я себе, - сказал он Ире, посмотревшей на него. И они вошли в комнату, что уже менее интересно.
Много интереснее было войти вслед за Карбасом в другую комнату лет через десять, в иерусалимском новом районе, в половине шестого утра. Потихоньку он вставал, одевался, выглядывал в пасмурную, ветреную ночь и, не заперев за собой входную дверь, под невнятное бормотание тогдашней жены, спускался на два этажа ниже к грузинскому соседу по имени Шалва. Тот, рожденный в городе Очамчира, был прежде ватерполистом и, оставив это дело, поправился килограммов на шестьдесят, все равно радуя своим видом объективный глаз, особенно женский. Это было утро субботы, и небритые со вчера грузинские евреи, числом шесть, сидели вокруг лакированного стола с пластиковым цветком в хрустальной вазе, на лакированных же стульях, негромко высказывая свои мысли и, так сказать, чувства на актуальные темы. Шалва усаживал Карбаса к столу, и все в очередь пожимали ему руку своими грузинскими. Потом Шалва вносил серебряный поднос с трехлитровой бутылкой зеленого цвета чачи, настоянной на мяте. Все одобрительно кивали хозяину покрытыми головами.