Доктор Глас
Шрифт:
Маркель повернулся ко мне и любезно осведомился, не желаю ли я присоединиться к избранному кружку закоренелых алкоголиков. Я поблагодарил и отказался, сославшись на то, что мне пора домой. Так оно и было, но, говоря по совести, мне вовсе не хотелось возвращаться в свое одинокое жилище, я долго еще сидел и слушал музыку Стрёммена, что так отчетливо звучала в вечерней тишине города, и смотрел, как ряд за рядом отражаются в воде пристально слепые глазницы дворцовых окон — Стрёммен в этот час вовсе не оправдывает своего названия, в нем ничего нет от стремнины, но поверхность его — как гладь лесного озера. И я поглядывал на голубую звездочку, что дрожала в небе над «Розенбадом». И слушал разговор за соседним столиком. Они говорили о женщинах и о любви, обсуждался вопрос, каково первейшее условие счастливой интимной жизни с женщиной.
Лысый господин сказал: чтоб ей было
Маркель, с мечтательным выражением лица: чтоб была толстая и аппетитная.
Бирк: чтоб любила меня.
Нет, это делается невыносимо. Нынче она снова пришла, около десяти. Она была бледна и выглядела убитой, и глаза смотрели на меня расширенным, остановившимся взглядом.
— Что такое, — невольно вырвалось у меня, — что случилось, что-нибудь случилось?
Она ответила глухо:
— Нынче ночью он взял меня силой. Все равно, что изнасиловал.
Я сел в свое кресло у письменного стола, пальцы машинально нащупали перо, листок бумаги, точно я намеревался выписывать рецепт. Она села на краешек кушетки.
— Бедняжка, — пробормотал я как бы про себя. Я не находил, что сказать.
Она сказала:
— Такая уж я, видно, несчастная уродилась.
Мы помолчали, затем она стала рассказывать. Он разбудил ее среди ночи. Он никак не может уснуть. Он молил и клянчил; он плакал. Он говорил, что речь идет о спасении его души, он может бог знает чего натворить, загубить свою душу, если она не согласится. Это ее долг, а долг превыше здоровья. Господь их не оставит, господь все едино дарует ей исцеление.
Я слушал пораженный.
— Значит, он лицемер? — спросил я.
— Не знаю. Нет, наверное. Просто он привык использовать бога по всякому поводу, к своей выгоде. Все они такие, я ведь со многими из них знакома. Я их ненавижу. Но он не лицемер, нет, нет, напротив, я уверена, он всегда искренне считал свою веру единственно истинной, он скорее готов допустить, что всякий, кто ее отвергает, — обманщик и злодей, и лжет с умыслом, дабы ввергнуть других в погибель.
Она говорила спокойно, лишь голос чуть дрожал, и то, что она говорила, в одном казалось мне совершенно поразительно: я и не подозревал, что это нежное создание способно мыслить, что эта молоденькая женщина способна так судить о таком мужчине, как Грегориус, так здраво и словно бы со стороны, хотя, должно быть, питает к нему смертельную ненависть, глубокое отвращение. Отвращение и ненависть сказывались в легком дрожании ее голоса, и интонации каждого слова и передавались мне, заражали меня, покуда она досказывала конец: она хотела встать, одеться, выйти на улицу, уйти на всю ночь, до утра; но он схватил и держал ее, и он ведь сильный, она ничего не могла поделать…
Я почувствовал, как меня бросило в жар, в висках у меня стучало. Я услышал внутренний голос, столь отчетливый, что испугался, уж не думаю ли я вслух, голос, цедивший сквозь зубы: берегись, пастор! Я обещал этому нежному созданию, этому цветку с шелковистыми лепестками, что буду защищать ее от тебя. Берегись, твои жизнь в моих руках, и я хочу и смогу уготовить тебе вечное блаженство прежде, чем ты того пожелаешь. Берегись, пастор, ты меня не знаешь, моя совесть не походит на твою, я сам себе судья, я из породы людей, о которой ты и понятия не имеешь!
Как она умудрилась подслушать мои тайные мысли? Я даже вздрогнул, когда она вдруг сказала:
— Я готова убить этого человека.
— Милая фру Грегориус, — заметил я, улыбнувшись. — Разумеется, это только слова, но все равно не стоит ими бросаться.
Я чуть было не сказал: тем более не стоит ими бросаться.
— Однако, — продолжал я не переводя дыхания, чтобы поскорее сменить тему, — однако, как же, собственно, получилось, что вы вышли за пастора Грегориуса? Воля родителей или, быть может, невинное увлечение конфирмантки?
Она поежилась как от холода.
— Нет, ничего похожего, — сказала она. — История эта престранная, совсем особого рода, вам ни за что не догадаться. Я, конечно, никогда не была влюблена в него, ни на секунду. Не было даже обычной влюбленности конфирмантки в своего духовного наставника — ровно ничего. Но я попытаюсь все вам рассказать и объяснить.
Она забилась поглубже в угол кушетки и сидела там съежившись, точно маленькая девочка. И, глядя мимо меня куда-то в пространство, она начала свой рассказ:
— Я была очень счастлива в детстве и в ранней молодости То время всегда вспоминается мне чудесной сказкой. Все моим любили, и я всех любила, и думала
Потом наступило ужасное время. Я не хотела его больше видеть, боялась его видеть. Он слал мне цветы, он писал письмо за письмом и умолял простить его. Но я полагала его за негодяя; на письма я не отвечала, а цветы выбрасывала в окошко… Но я думала о нем беспрестанно. И теперь уж думала не только о поцелуях; я познала теперь соблазн. Я чувствовала, что меня будто подменили, и я стала другая, хотя ничего ведь такого не произошло. И я вообразила себе, что все это замечают. Никому не понять, как я страдала. Осенью, когда мы уже вернулись в город, я пошла как-то под вечер прогуляться. На перекрестках свистел ветер, сверху все время принималось капать. Я свернула на улицу, где, я знала, он живет, и дошла до его дома. Я остановилась и увидела, что окошко его светится, я видела его голову в свете лампы, склоненную над книгой. Меня словно магнитом тянуло, мне так хотелось туда, к нему. Я скользнула в подъезд, поднялась до середины лестницы — и повернула назад.
Если б он написал мне в те дни, я бы ответила. Но ему надоело писать в пустоту, а потом нам так и не пришлось встретиться — лишь через много лет, но к тому времени столько всего переменилось в жизни.
Я вам уже говорила, что получила очень религиозное воспитание. И теперь я искала спасения в религии, я решила сделаться сестрой милосердия, но вскоре пришлось это оставить, так как здоровье мое совсем расстроилось; снова я сидела дома, возилась, как прежде, по хозяйству, и мечтала, и тосковала, и молила бога избавить меня от моих грез и от моей тоски. Я чувствовала, что долго я так не выдержу, что должно прийти какое-то избавление И вот в один прекрасный день я узнаю от отца, что пастор Грегориус просит моей руки. Я буквально остолбенела от изумлении он ни разу не позволил себе по отношению ко мне ни слова, ни жеста, которые выдали бы его намерения. Он часто бывал у нас в доме, мама перед ним благоговела, а отец, мне кажется, чуточку побаивался. Я ушла к себе в комнату и расплакалась. Мне он всегда был как-то по-особому неприятен, и оттого-то, по-моему, и и решила в конце концов согласиться. Никто меня не вынуждал, никто не уговаривал. Просто я решила, что такова, видно, божьи воля. Ведь меня приучили думать, будто воля господа всегда и том, что наиболее противно нашей собственной воле. Ведь только еще минувшей бессонной ночью я молила господа ниспослать мне избавление и покой. Вот я и решила, что он внял моим молитвам — на свой лад. Я вообразила, что совершенно ясно вижу, в чем его воля. Подле этого человека, думалось мне, тоска моя угаснет и страсти мои улягутся, и господь, стало быть, обо мне позаботился. А что человек он хороший, добрый — в том я не сомневалась, ведь он был священнослужитель.