День гнева
Шрифт:
— Мужикам, хлопам местным, долю пообещаем — проведут!
— Але так заведут, что сгинем.
— Ни, они охотою идут. На всех злобятся — и на шляхту московскую, и на промышленников-лавников. И наши хлопы, коли случится, нас тэж продадут.
Он оказался прав. В ближайшей деревне на предложение Кмиты провести казаков к Трём Ключам крестьяне подрались — кому идти. Казаков вёл Голубок, Филон Семёнович советовал ему: «Поберегись!» Не удержался, спросил мужика, круче всех махавшего кулаками: не грех ему вести литву против своих?
— Какие оне свои? Что оне, что ты, пан воевода, не во гнев будь сказано. Оне нас не жалеют!
— Промышленники — не паны, трудятся, как и ты.
— А соль почём?!
— Стало быть, тебе сия страна как бы чужая?
Крестьянин так глубоко задумался,
Голубок возвратился довольный. Местные помогали в поисках лесных урочищ, куда, заслышав о нападении на Холм, хозяева попрятали запасы соли, серебро и дорогие шубы. Сибрику тоже захотелось прогуляться по окраинам. Так застряли в Руссе на две недели. Густо и многолюдно обрастают промышленные города — сёлами, ремесленными слободами, заимками-хуторами, где крепкая семья выращивает больше хлеба, чем иная деревня... Отряды Кмиты и Сибрика тащились, перегруженные добычей не в фигуральном смысле. Кони едва плелись по дорогам в мокнущих шрамах проталин, санный обозишко не поспевал за всадниками, а отставать опасно. Крестьяне знали, что литва везёт добычу, и вовсе не из патриотических соображений могли напасть. Оружия у них уже хватало, война и двоевластие мало-помалу всколыхнули чёрный мир, он выбросил в леса и на дороги шальные ватаги, ещё не решившие, кого бить, и потому громившие всех. Три-четыре лета такой войны — и рухнет московское всевластие. Один немецкий путешественник недаром отмечал, что у царя не хватит сил удерживать такую обширную страну, он нахватал лишку земли со множеством враждующих народов. Россия по природному закону обречена на удельный распад. Первой, полагал Кмита, отпадёт Новгородчина.
К Великим Лукам подходили по синему льду. Освобождённый от снега лёд на озёрах подёргивался плёнкой воды, вбиравшей сок апрельских небес, и в глубине, тоже насыщенный влагой между игольчатыми кристаллами, приобретал оттенок иссиня-вороненой восточной стали. На сколько миль, прикидывал повеселевший Кмита, сдвинулись на восток границы Речи Посполитой? Новгород стал пограничным городом. До Старицы, куда повадился ездить великий князь Московский с молодой женой, рукой подать. Прихватить бы их там тёпленьких... Всё нынче казалось по плечу помолодевшему Филону Семёновичу, ликующая душа возносилась, жаворонком звенела над парящей долиной Ловати. В Великих Луках победителей встречали с радостью, слегка отравленной завистью к добыче. Что ж, Филон язык отбил, сговаривая в поход бездельников, оправившихся от ран... Опередив оружничего, стремя ему придержал Зуб.
«А постарел служебник», — отметил Кмита, свежим глазом охватив лицо с длинным пригорбленным носом, мрачные впадины под загустевшими бровями и тощую сутулую фигуру, приличную скорее писцу, чем боевому шпегу. А десять лет назад Зуб так рвался в самые опасные места и предприятия, похаживая по острию опричнины, что мнилось, износу не будет его лукавым фортелям и злости. У него московит, взяв Полоцк, побил семью за еретичество, приверженность к какой-то из новых вер. Царь приказал тогда — пощадить всех, кроме евреев и еретиков. С тех пор Зуб возненавидел московитов глубоко и до самой смерти. А злоба и тайная служба скоро старят.
— Ну, что там опалённый? Але я обознался, маху дал?
— Я маху дал, пане милостивый.
— Утёк?
— Лепше сказать — улетел. А то бы я поймал.
— Стрелял вдогон?
— Стрелял...
Значит, он, Кмита, не утерял ни памяти, ни приметливости. Остаётся утешаться этим. И тем ещё, что изуродованный, меченый шпег больше в Литву не сунется.
5
Он сбежал ото всех — урод, калека душевный и телесный. Для таких, каким видел себя Неупокой, свобода — это одиночество. Проще всего было уйти от Зуба.
Мартовской ночью при беспощадном месяце, так глянцево и зелено загрунтовавшем небо, что даже кошачьи уши над коньками крыш выглядели рогами, Неупокой выбрался из госпитальной палаты. Тотчас там, в стонущей духоте, торопливо заскрипели плохо сбитые половицы. Кого-то Зуб поставил присматривать за ним... Лунная ясность обманчива. Чем озарённее открытые места, тем гуще тени. Тёмная свитка Неупокоя слилась со стеной дровяного
Знал, что пригодится. У крепостной стены два назначения: препятствовать противнику и обеспечивать свободу манёвра осаждённым. Для тайных выходов придумано множество ухищрений — подстенные «слухи», ниши, внутристенные переходы. Итальянцы, восстанавливавши стену, переняли у русских конструкцию «лазов» — скрытых выходов, заложенных брусяными щитами, снаружи замазанных глиной или присыпанных землёй. Щит выбивается двумя ударами. Расположение лазов — тайна, известная лишь воеводам и строителям. Строителей когда-то убивали, но в просвещённом шестнадцатом столетии стали брать клятву о неразглашении. «Свой» лаз Неупокой мог отыскать на ощупь.
Топорик был припрятан заранее. Щит отвалился со снежным шорохом, Неупокою он показался камнепадом. Только теперь всё напряглось в последнем, решающем усилии. В лунные ночи стража на стене менее бдительна. Заснеженное болото от подножия лаза высвечено до самого леса, каждая ива и тополёк — как нарисованные на сизом, с прозеленью, насте. Неупокоя не заметили, пока барахтался во рву, по горло в снегу, затем катился вниз по склону. Только когда добрался до тропы, ведущей к Ловати, на башне заорали и, долгожданные, залаяли самопалы. Отчётливо выделился голос Зуба. У реки тропа поворачивала направо, к Дятлинке, до леса же по целику оставалось шагов двести. Они дались тяжко. Стиснутое страхом сердце работало вполсилы, в затылке стучали молотки — последствие контузии, пожизненный недуг. Знал: догонят — убьют на месте, чтобы не маяться с охраной до возвращения Кмиты. Не сразу догадались, как он одолел стену. Пока бегали к речным воротам, Неупокой добрался до опушки.
Тут же под ёлками упал, задыхаясь и высматривая. Двое преследователей дошли по той же тропе до целика, увидели его следы. Задумались. Если у беглеца ручница, на подходе к лесу одного ждёт пуля. Зуб вышлет подмогу, но мёртвому она не нужна. Всё же двинулись по следу, не торопясь. Молотки в затылке поутихли. Неупокой хватанул губами жгучего снега, поднялся и пошёл. Когда со стороны крепости донёсся лай — догадались пустить гончих, — он уже вылез на Торопецкую дорогу.
Она была изрыта копытами, казачьи и татарские дозоры шастали с обеих сторон. Собак пошлют по ней. Неупокой добрался до первой речки и побежал по льду, по свежей весенней наледи. Версты через три свернул в овражек, нарубил лапника. Краюха хлеба за пазухой отмокла, воняла потом. Были ещё сухари и вяленая рыбка. Он запретил себе думать о костре, жарко-трескучем, с котелком тающего снега. Костёр ему приснился. Он догадался, что замерзает, вырвался из сна. В аду пытают не огнём, а холодом...
От казаков он знал, что речка Кунья, выручившая его, впадает в Ловать возле Холма, а третий её приток верховьями подходит к самому Торопцу. Крюк основательный, но выбирать не приходилось. Можно идти по руслу, сберегая силы и сухари. К вечеру и теплинку разведёт, попьёт горячего. Свитка и задубевшая рубаха грели плохо, оставалось поспешать... Татарский дозор возле Торопца взял его на третий день.
Через неделю он был в Печорах.
Внимание братии было не легче преследований Зуба. Едва спасал куколь, надвинутый на обожжённое лицо. Больничный старец уверял, что с обновлением кожи Арсений «обрете юношеский образ», но оба понимали, что шрамы останутся до смерти. Каменные осколки просекли их так глубоко и прихотливо, что самые доброжелательные не умели скрыть брезгливой жалости. Даже игумен Тихон не удержался от попрёка: