Дансинг в ставке Гитлера
Шрифт:
Я не смотрел на Анку, но знал, какой у нее вид, ее волнение передавалось мне, как тепло от солнца, подернутого тонкой тучкой. Она сказала:
— Мы так вам благодарны.
И это было последнее, что она сказала от нашего общего имени, потому что после этого она говорила уже только от себя, как будто меня не существовало, как будто нас ничто не соединяло, как будто она действительно забыла, что мы днем целовались…
— Вы, кажется, приехали на той большой машине? — спросила она равнодушно.
Немец посмотрел ей в лицо и загадочно улыбнулся.
— На этой… кремово-песочной? — добавила Анка, уже не так уверенно.
Выражение его лица не изменилось, он знал, что она хорошо помнит вид и марку его машины, и ждал, пока название этой отличной, наилучшей марки сорвется с ее губ, как перышко райской птицы, как сладчайшая музыка.
— На этом… «мерседесе»? — произнесла она быстро, как будто впервые припомнила это слово после долгих лет.
— Да,
— Вы немец?
— Конечно, — он все еще улыбался и поглядывал на Анку внимательно и ласково, будто поощрял ее задавать дальнейшие вопросы.
— Вы так хорошо говорите по-польски… вот я и подумала…
— Мои дела требуют этого, — сказал он ласково. — Впрочем, я знаю его с детства…
Он потирал ладони, словно умывался.
— Странно устроена жизнь, — сказал он с деланной краткой задумчивостью. — Я и не предполагал…
— Чего? — с готовностью откликнулась Анка.
— Что будет так приятно, — оживился он. — Погода для поездки — лучше и не придумаешь. Не выношу жары. А вы?
— Я тоже не выношу.
Так это у них мило получался разговор, а я был голоден и ухватил официанта за полу.
— Что вы, что вы! — возмутился официант. — Мы сейчас группы обслуживаем! Не видите разве? Экскурсия!
— Я жду уже около часа, — сказал немец, глядя на часы.
— И еще час подождете, — заорал официант сердито и убежал, звеня тарелками.
— Обслуживание у вас ужасное, — сказал немец.
— Экскурсия, — пробормотал я. — Надо же им поесть. Тоже люди.
— Я умираю с голоду, — вздохнула Анка, глядя немцу в глаза.
— У меня есть предложение, — сказал он, — и я буду счастлив, если оно встретит у вас поддержку.
— Ну, конечно же, слушаю, — так и встрепенулась Анка.
— Нам не остается ничего иного, как только поехать в город.
— В какой город?
— Растенбург, — сказал он. И заметив наши удивленные взгляды, добавил: — Это рядом. Теперь он Кентшин. Так ведь? Так он теперь называется?
Ну и жал он! Мы неслись по аэродрому, бетонированные полосы шелестели под нами, как река, сто пятьдесят, сто шестьдесят в окошечке спидометра — стоп, — тормозит мягко и быстро, конец, разворот, машина давно бы уже взлетела, будь у нее крылья, в старину самолеты стартовали при ста двадцати, и еще громадный запас скорости оставался у «мерседеса», только негде было ее развить, аэродром короткий, а немец смеялся, одной рукой держал руль, другой искал хорошую музыку по радио, наконец нашел, и тут он еще раз развернулся от начала полосы, на первой передаче дал шестьдесят, вторая передача — девяносто, третья — сто двадцать, на четвертой дал духу так, что лес превратился в две плотные зеленые стены, и сказал:
— Вот теперь легче!
Красная стрелка показывала сто восемьдесят, слегка притормозив, мы выскочили на шоссе и на ста двадцати тут же подъехали к Кентшину.
В ресторане я сидел пьяный от скорости, которой не чувствовал, будто летел самолетом, земля ускользала как в кино, ни единого толчка, ни ветра, ни вибрации кузова — ничего, я точно сидел дома на диване перед большим экраном телевизора, а эта скорость, эта сказочная, баснословная сила существовала словно сама по себе.
— Это лучший автомобиль в мире, — тихо и убежденно сказала Анка, глядя на немца, немного бледная от впечатлений, как бы желая сказать, что это он сам наилучший.
— Ну, зачем же преувеличивать, — сказал он. — Есть еше «мерседес-З00SL», у которого скорость двести пятьдесят, кроме того, «мазерати GT», итальянская машина, двести семьдесят в час, но это уже, пожалуй, спортивные, даже на наших автострадах тесновато для таких гонок, потому что у остальных скорость куда меньше…
Я слушал это как сказку, просто не верилось, что автомобиль может быть такой замечательной штукой. Я принялся подробно расспрашивать немца о его машине, а он отвечал охотно, ему это доставляло удовольствие, он помнил все наизусть, знал все, что живет и действует внутри этого чудесного кузова.
— Шесть цилиндров, рабочий объем двигателя две тысячи двести, мощность сто двадцать лошадиных сил при пяти тысячах оборотов коленчатого вала в минуту, — говорил он, — питание впрыскиванием при помощи двухсекционного насоса, электрооборудование двенадцативольтное, прерыватель-распределитель с центробежным регулятором и вакуум-корректором, принудительная смазка, масляный насос шестеренчатый, щелевой масляный фильтр подключается последовательно, со сменным фильтрующим элементом типа «Микроник», воздушный фильтр сухой, свечи «Бош-В225» или «Беру 225/14 Lu3», привод на задний мост, сцепление сухое однодисковое, с механическим управлением, но у моего экземпляра автоматическое сцепление, — говорил он, — типа «Даймлер-Бенц» системы «Гидрак», состоящее из сцепления гидравлического, сухого однодискового сцепления, действующего в одном направлении для блокировки гидравлического сцепления, что дает возможность тормозить двигателем или заводить двигатель буксировкой, а также из фрикционного выравнивателя,
За этой поучительной и умной беседой мы вкусно пообедали в кентшинском ресторане, названия которого я уже не помню, и немец за всех заплатил, я удивился его щедрости, говорят, немцы вроде бы прижимисты, чуть ли не скупы, но мне это было на руку, чего бы ради я стал выбрасывать свои гроши, он же был богаче меня.
Анка не сводила с него глаз, со мной держалась пренебрежительно и грубо, но там я еще не уловил этой перемены, только потом, после второго такого же полета на этой машине, когда мы вернулись на старое место и «мерседес» бесшумно и мягко скользнул под нависшие ветви рядом с нашими послушно ожидающими велосипедами, только там, когда я взглянул из окна этого дворца на колесах на наши велосипеды, встревоженный, что их тем временем могли украсть, — только тогда я сообразил, что происходит, и подумал, что Анка за что-то на меня сердится, а я не знал за что, поэтому мне стало грустно и как-то не по себе, какая-то непонятная тоска меня охватила, я выскочил из машины и подбежал к велосипедам, стал подтягивать и поправлять тросик тормоза у своего «урагана», в то время как они сидели еще там, в машине, и о чем-то болтали, за опущенным стеклом радио громко играло мелодию «Адьос, амигос», кто-то ужасно тоскливо пел по-испански, и вот тут, под эту тягучую мелодию, доносящуюся из «мерседеса», я увидел вдруг всю свою судьбу — всю: то, что было, и то, что будет, жизнь моя сделалась вдруг маленькой и легкой, так что я охватил ее, охватил одной мыслью, стиснул даже до боли, чуть не до крови, и осталась у меня от этой моей жизни сухая серая скорлупа, какую часто видишь на свалке, и даже трудно сообразить, на что это когда-то годилось; и тогда меня как-то озарило, я понял, что надо делать, чтобы спастись, а вернее, чего не делать, чего опасаться, от чего бежать куда только можно, и мне захотелось сбежать от этого благоухающего кожей автомобиля, слишком дорогого даже для моей фантазии, сбежать от немца, от этого придуманного, невсамделишного немца, который говорит по-польски лучше всех моих знакомых, сбежать от Анки, да, от нее сбежать прежде всего, потому что она-то и есть самое страшное, в ней весь яд, весь страх, и только она может действительно меня уничтожить.
Но было уже поздно: они вылезли с разных сторон из машины, радио замолчало, и остались лишь серые, сырые сумерки, предвещавшие дождь.
Я встряхнулся, как мокрая собака, и сказал Анке:
— Надо бы убрать велосипеды, дождь будет.
Она махнула рукой, пожала плечами и при этом презрительно надула губы, как маленькая школьница, которой предлагают поиграть дошколята. Даже немец засмеялся — этот все подмечал.
— Ничего с ними не случится, — сказал он. — Не размокнут.
Я сердито взглянул на него, а он: