Цицерон
Шрифт:
Брат Квинт в то время возвращался из провинции. Узнав обо всем, он поспешил к Цицерону, чтобы поскорее обнять его и утешить. Но, к его ужасу и изумлению, тот не пожелал с ним встретиться. Квинт в волнении спрашивал, что случилось, не обидел ли он, не огорчил ли чем-нибудь брата. Цицерон отвечал: «Брат мой, брат мой, брат мой! И ты мог подумать, что я на тебя сержусь?.. Я на тебя рассердился? Могу ли я на тебя сердиться? Значит, это ты нанес мне удар?! Это твои враги из ненависти к тебе меня погубили? Нет, это я сгубил тебя!.. Но я не хотел, чтобы ты меня видел. Ведь ты увидел бы не своего брата, с которым недавно простился, не того, которого знал… От того человека не осталось ни следа, ни тени. Ты бы увидел дышащего мертвеца» (Q.fr, I, 3).
В этих последних словах Цицерона почти не было преувеличения. Люди, видевшие его, рассказывали Аттику, что он стал худой, как скелет, не ест, не спит, блуждает, как тень, по дому,
Если Цицерон и не сошел с ума, то он, конечно, был болен. Он метался по дому и все время рвался куда-то бежать, куда-то теперь же зачем-то ехать. Иногда он говорил, что поедет в Рим — пусть его сразу там убьют. Вскоре Планций понял, что с него нельзя ни на минуту спускать глаз. Ему пришлось полностью отказаться от всех своих обязанностей, он неотлучно сидел дома с Цицероном. «Он посвятил свою квестуру тому, чтобы поддерживать и спасать меня», — рассказывал впоследствии Цицерон (Post red., 35).Цицерон ощущал к нему бесконечную благодарность, но все доводы и утешения квестора проходили мимо его ушей. Казалось, он ничего не слышит. Единственное, что как будто на него действовало, — это, когда Планций говорил, что скоро кончится срок его полномочий, а к этому времени, конечно, народ прикажет вернуть Цицерона, и они поедут на родину вместе. Эти слова как будто успокаивали больного. Но на другой день все повторялось сызнова, и Планций изо дня в день твердил одно и то же (Att., III, 22).
Но хуже всех приходилось Аттику. Деловой, практичный, собранный Аттик давно уже сделался ангелом-хранителем Цицерона и его семьи. Узнав об изгнании Цицерона, Аттик тут же полетел в Рим, чтобы сделать все для спасения несчастного друга. В то же время он писал Цицерону, удержал его от самоубийства, утешал, подбадривал, заботился о его семье. Ему даже удавалось выкроить время, чтобы ненадолго навестить друга. А Цицерон вел себя как капризный больной ребенок и, сам того не понимая, мучил свою многотерпеливую няньку. То он требовал, чтобы Атгик все бросил и мчался к нему; то заклинал не отходить от Туллии и Теренции; то говорил, что все его покинули и Аттик разлюбил; то грозился покончить с собой; то горько упрекал друга, что он обрек его на постылую жизнь; то требовал утешений и спрашивал, отчего Аттик так холоден, а когда тот принимался его утешать, с раздражением обрывал его, говоря, что он убит — к чему теперь пустые слова. Атгик, у которого голова от всего этого шла кругом, попытался прибегнуть к строгости — он говорил, что настоящий мужчина, настоящий римлянин не должен так падать духом. Но Цицерон отвечал, что тот только и может, что упрекать его. Наконец Аттик бросил все и помчался к другу. Он смог провести с ним всего несколько дней, а потом вновь понесся в Рим по его же делам. А вслед ему полетело письмо: «Конечно, если бы была хоть крошечная надежда на мое спасение, ты при твоей любви ко мне не бросил бы меня в такую минуту (уж прости меня, пожалуйста, за эти слова)» (Att., III, 25).
Осенью Цицерон вдруг сорвался с места. На сей раз никакие уговоры не помогали. Он твердил, что едет в Эпир к Аттику. Но вместо Эпира он почему-то поехал в Диррахиум. Жители сразу полюбили своего гостя и взяли на себя все заботы о нем. Этот Диррахиум находился на самом берегу моря. Узкий пролив отделял его от Италии. Вот почему сюда как магнитом тянуло Цицерона. Он мог с утра до вечера вглядываться в туманную даль, надеясь увидеть хотя бы очертания вожделенного берега. Настала зима. За ней весна, лето.
В то время как он отправлял это письмо, в Риме происходили совершенно неожиданные события.
В городе установилась диктатура банд Клодия. Цицерон впоследствии сравнивал их с шайкой пиратов, а Республику — с мирным кораблем; воспользовавшись штормом, пираты берут несчастное судно на абордаж. «Среди мрака, слепых туч и бури, которая обрушилась на Республику, ты оттолкнул от руля сенат, сбросил за борт народ, а сам ты, капитан пиратов, поплыл со своей преступной шайкой на веслах», — говорил он Клодию (Pro dom., 24).В городе творилось нечто невообразимое. Уголовники носились по улицам с мечами и факелами в руках; они поджигали дома неугодных людей, а граждан забрасывали камнями. Мирные жители со слезами смотрели, как клодианцы сжигают дома. Клодий сжег даже храм Нимф, где хранились государственные архивы. Город был на осадном положении. Суды закрылись. На Форум никто не спускался — там хозяйничали убийцы. Часто граждане запирались в домах и дрожали, слыша свист и улюлюканье проносившихся мимо бандитов. Вдобавок ко всему подскочили цены на хлеб и начался голод (Cic. Sest., 53; 73; Post red., 6; 7; Att., IV, 3, 2; Mil., 73; Pro dom., 17).
Сам пахан носился по Риму как бешеный. Казалось, он помешался. Это была какая-то непрекращающаяся истерика. Бледный, без кровинки в лице, он выступал на сходках, начинал истошно вопить, разражался потоком бессвязных проклятий и ругательств, и часто испуганные горожане видели, как он падает на землю и бьется в конвульсиях. Цицерон когда-то придумал ему прозвище — Красавчик. Впоследствии он дал ему новое имя — Фурия. Так называли ужасных театральных демонов с факелами в руках, которые носились по сцене с воем и визгом (Q. Jr., II, 3; Sest., 39; Наг., 39).
Одним из первых Клодий сжег дом Цицерона, его любовь и гордость. На пепелище он воздвиг святилище Свободы с прекрасной статуей богини. У этой статуи, говорит Цицерон, была престранная история. В одном греческом городке жила потаскушка, очень смазливая собой бабенка. Своим ремеслом она скопила немалый капитал, и, когда она умерла, на ее могиле соорудили роскошный памятник, изображавший ее в весьма соблазнительном виде. Случилось так, что брат Клодия хотел порадовать Рим великолепными зрелищами. И вот он с наилучшими намерениями «во славу римского народа» ограбил Грецию. Среди его трофеев была и статуя потаскушки. Эта-то статуя и попалась на глаза Кло-дию. Она понравилась ему страшно. Ему показалось, что она прямо-таки олицетворяет собой самые демократические идеи, и он выпросил статую у брата. После этого статуя торжественно была водружена на пьедестал в храме Свободы. Таким образом, ядовито замечает оратор, его Свобода — это «греческая шлюха, могильный памятник, привезенный вором» (Pro dom., 112–113).
И вот в этом парализованном ужасом, униженном государстве начали твориться удивительные вещи.
Очевидцы рассказывают нам, что, когда Пушкин был смертельно ранен, в столице происходило нечто такое, чему за два дня никто не поверил бы. Многотысячная толпа с утра до вечера теснилась на Мойке, жадно читая бюллетени Жуковского и расспрашивая о здоровье больного. Когда же он умер, едва не поднялось восстание — так страстно все хотели увидеть его, проститься с ним. Иностранные послы, многие из которых не раз встречали Пушкина на светских раутах, в недоумении спрашивали, почему же никто из русских им раньше не объяснил, что это их национальная гордость. Но беда в том, что сами русские, видимо, этого хорошо не понимали, пока не свершилась трагедия. Только тогда они прозрели. Нечто подобное произошло и в Риме.
Когда Цицерон покинул город, весь сенат облачился в траур. Должностные лица сняли свои пурпурные одежды и оделись в черное. То же сделали всадники. Двадцать тысяч молодых людей в глубоком трауре с растрепанными волосами ходили по Риму и оплакивали Цицерона. И кто же первым из юношей надел черную одежду? Публий Красс, любимый сын триумвира. Этот мальчик обожал Цицерона, неотступно следовал за ним, ловил каждое его слово и, как говорил сам оратор, вырос в его доме. Только что Красс торжествовал и потирал руки от восторга, что удалось наконец уничтожить ненавистного врага. Но вот теперь, когда он видел сына, нечесанного, с опухшими покрасневшими глазами, он чувствовал, что вся его радость отравлена. Этого мало. В Рим прибыли делегаты ото всех городов Италии. Одетые в траур, они с утра до вечера осаждали Капитолий, требуя, чтобы Италии вернули Цицерона. Клодий приказал распродать имущество изгнанника с молотка. Но напрасно глашатай день за днем объявлял о торгах — никто не купил ни единой вещи из имущества Цицерона (Сiе. Sest., 26; 129; Post red., 12; Pro dom., 99; Plut. Cic., 30–33; Crass. 13).