Чочара
Шрифт:
С большим трудом я вытащила дохлую козу из шалаша и оттащила ее как могла дальше, чтобы не слышать вони. Потом собрала надерганную из крыши солому и постелила ее в углу шалаша, в тени: это была наша постель. Покончив с этим, я сказала Розетте:
– Я прилягу на солому и немного посплю. Может, ты тоже ляжешь?
Она ответила:
– Я лучше посижу на солнышке.
Я ей ничего не сказала и легла на солому. Я лежала в тени, но сквозь дыру в крыше мне видно было голубое небо; солнечный луч проникал в шалаш, падая на пол, весь покрытый черными козьими катышками, блестящими и похожими на ягоды лаврового дерева; в шалаше стоял приятный запах хлева. Я чувствовала себя совсем разбитой и про себя подумала, что усталость мешает мне по-настоящему горевать о том, что случилось с Розеттой. Мне это казалось просто невероятным и нелепым: я видела перед собой ее красивые белые ноги, плотно прижатые одна к другой, с напряженными мускулами, когда она стояла неподвижно посреди дороги, а по ее ногам текла кровь и один ручеек
Я проспала не больше получаса, вдруг меня как будто кто-то дернул, я проснулась и стала звать Розетту. Мне никто не ответил, вокруг стояла такая тишина, не слышно было даже блеяния коз, они уже, наверно, ушли далеко. Я позвала еще раз, опять молчание, тогда я начала волноваться и вылезла из шалаша: Розетты не было. Я обошла вокруг шалаша, но увидела только коробки с консервами, Розетты не было нигде видно.
Меня охватил ужас, я подумала, что Розетта со стыда и отчаяния решила уйти от меня, может, даже пошла на дорогу, чтобы броситься под проходящую машину и покончить с собой. Дыхание остановилось у меня в груди, сердце колотилось так, как будто вот-вот выскочит, я стояла возле шалаша и звала Розетту, оборачиваясь во все стороны. Мне никто не отвечал; да и кричала-то я не особенно громко: от волнения я потеряла голос. Тогда я побрела сама не зная куда, напрямик через кустарник.
Я шла по пыльной тропинке, которая то расширялась, то переходила в еле заметный след меж высоких кустов. Тропинка привела меня на скалу, отвесно спускавшуюся к шоссе. Там росло дерево, а сама скала была похожа на большую скамейку, с которой можно было видеть кусок дороги, извивавшейся вдоль узкой равнины, а за дорогой - русло потока, разделявшегося на два или три рукава, которые текли между белых камней и травы. Сев на скалу и наклонившись, я увидела внизу Розетту; теперь мне стало ясно, почему она не отозвалась на мой зов: она была уже далеко, в середине русла потока. Шла она вперед медленно и осторожно, прыгая с камня на камень, чтобы не замочить ноги; увидев, как она идет по руслу, я сразу поняла, что ее привело сюда не отчаяние и не душевные переживания. Она остановилась там, где поток был довольно глубокий, опустилась на колени и нагнулась к воде, чтобы напиться. Розетта попила, поднялась, внимательно осмотрелась вокруг, затем задрала платье до самого живота, оголив ноги; я находилась от нее очень далеко, но и отсюда мне показалось, что я вижу на ее ногах темную полосу засохшей крови, спускавшуюся ручейком до колена. Она присела расставив ноги, и я увидела, что она берет в пригоршню воду и подносит ее к низу живота. Она склонила голову к плечу и мылась, не торопясь, спокойно и, как мне показалось, совершенно не заботясь о том, что солнце ярко освещает ее стыдное место. Значит, все мои предположения, подсказанные страхом, оказались неверными: Розетта спустилась к потоку только для того, чтобы подмыться; должна сознаться, что это открытие причинило мне боль и разочарование. Я, конечно, не хотела, чтобы она покончила с собой, даже подумать об этом мне было страшно; но, когда я увидела Розетту на берегу потока за таким занятием, меня охватил страх за будущее. Мне показалось, что Розетта уже покорилась своей новой судьбе, которая началась для нее в церкви, где варвары лишили ее невинности, и что ее упорное молчание было скорее признаком покорности судьбе, чем отчаяния. Потом, когда это мое первое впечатление, к сожалению, подтвердилось, я поняла, что в эти несколько мучительных минут моя бедная Розетта не только физически, но и духовно стала женщиной черствой, опытной, полной горечи, женщиной, сразу узнавшей всю грубость жизни.
Я долго смотрела на нее со скалы, как она вытиралась, и делала она это так же бесстыдно, почти как животное; потом она пошла обратно по руслу ручья, выбралась на дорогу, перешла через нее. Тогда я тоже поднялась со скалы и вернулась в шалаш: мне не хотелось, чтобы Розетта поняла, что я наблюдала за ней. Через несколько минут пришла и Розетта, лицо ее даже нельзя было назвать спокойным и умиротворенным, просто на нем отсутствовало всякое выражение; мне совсем не хотелось есть, но я притворилась голодной и сказала:
– Я что-то проголодалась, давай поедим? Она ответила безразлично:
– Как хочешь.
Мы уселись на камнях возле шалаша, я открыла пару консервных банок, и опять я была поражена тем, с какой жадностью набросилась Розетта на еду. Я, конечно, не хотела, чтобы она отказалась от еды, совсем наоборот, но меня поразила жадность, с которой она набросилась на еду, потому что я думала, что после случившегося у нее пропадет всякий аппетит. Я не знала, что сказать ей, просто смотрела, как она вытаскивает пальцами куски мяса из консервной банки, запихивает их в рот и жует быстро, почти с яростью, вытаращив глаза. Наконец я ей сказала:
– Дочка моя золотая, ты не должна думать о том, что с тобой случилось в церкви, никогда не должна думать, и увидишь...
Но она сухо перебила меня:
– Если ты не хочешь, чтобы я об этом думала, начнем с того, что ты не будешь мне об этом говорить.
Меня поразили не столько ее слова, сколько тон голоса, новый для Розетты: злой и бесчувственно сухой.
Мы провели здесь четверо суток. Дни проходили очень однообразно:
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Консервы, которые нам дал английский майор, таяли, как снег весной: аппетит у Розетты был прямо волчий; и я решила, что нам надо поскорее уходить из этого шалаша. Но мне не хотелось идти в Валлекорсу или в какую-нибудь другую деревню поблизости - наткнешься, чего доброго, опять на этих марокканцев, части их, наверно, расположились по всем деревням Чочарии Я и говорю Розетте:
– Давай-ка вернемся в Фонди. Найдем там какую-нибудь попутную машину и уедем в Рим, если союзники его освободили. Лучше уж бомбежки, чем марокканцы.
Розетта выслушала меня и потом, помолчав немного, вдруг сказала такое, что у меня аж сердце кольнуло.
– Нет, лучше марокканцы, чем бомбежки, по крайней мере для меня. Что могут сделать со мной марокканцы хуже того, что они уже сделали? А помирать я не желаю.
Мы немного поспорили с Розеттой, пока мне не удалось убедить ее, что нам выгоднее идти в Фонди, где, конечно, уже прекратились бомбежки: союзные войска ведь продвигаются на север. На следующее утро мы простились с козами и спустились на дорогу.
Нам повезло (если в данном случае можно говорить о везении вообще). Пропустив несколько военных грузовиков, которые, как мы знали, не перевозили гражданского населения, мы вдруг увидели совсем пустой грузовик, весело ехавший вниз по дороге, я сказала - весело, потому что ехал он очень быстро и вихлял из стороны в сторону. Я встала посреди дороги, помахала руками, и грузовик остановился; за рулем сидел белобрысый парень с голубыми глазами, в красивой красной фуфайке. Он остановил машину, поглядел на меня, и я ему крикнула:
– Мы с дочерью беженки, можешь отвезти нас в Фонди?
Он свистнул и ответил:
– Тебе просто повезло: я как раз еду в Фонди. А где твоя дочь?
– Сейчас будет здесь,- ответила я ему и сделала знак Розетте, чтобы она шла ко мне.
Я боялась, как бы нам не повстречаться опять с плохими людьми, и приказала Розетте ждать меня на тропинке за кустами. Она вышла на дорогу, вся освещенная солнцем, и направилась к нам, на голове у нее была единственная оставшаяся у нас коробок с консервами. Я пригляделась к парню, и он мне не понравился: в его голубых глазах и слишком красных губах было что-то развратное, вульгарное и свирепое. А когда я заметила, как он глядит на Розетту, тут уж он мне совсем противен стал: он смотрел не в лицо ей, а на грудь, туго обтянутую легкой кофточкой и выдававшуюся вперед, потому что она напрягалась, чтобы удержать на голове коробку. Он крикнул ей, нахально смеясь: