Человек в степи
Шрифт:
Девушки примолкают. Рымарева осведомляется:
— Может, мы без Ани сделаем, что вам нужно?
— Чего уж! — неопределенно отвечает Турлучиха.
Она садится на пятнистую от редкой тени землю. Выдутая эта земля, иссушенная, побелевшая, кажется посыпанной пеплом. Шквалы суховея выцарапывают из почвы порошины, поднимают их, и они несутся на стебли, не задерживаясь на задеревенелых листьях, пролетают дальше.
— А что после доклада? — тихо спрашивает кто-то.
— Танцы. Две радиолы будут.
— Пойдем?
— Ясно, пойдем.
— А я
— Много Любка понимает!
— Ты понимаешь…
Притихшая Катя Сидоренко надкусывает помидор, сок брызгает на шею Веретенниковой, обе взвизгивают и, схватившись, начинают бороться.
— Цыцьте! — гаркает вдруг Турлучиха.
Ее крупное коричневое лицо так бледнеет, что становится серым, властные толстые губы вздрагивают…
Веретенникова медленно выпускает Катю, оправляет платье.
— А что?
Старуха пинает ногой грудку земли, и она, спекшаяся грудка, стукает, будто камень.
— Видишь? Вам смешочки?..
— А что нам, помирать?
Подавшись вперед, Турлучиха начинает медленно подниматься.
— Успокойся, успокойся, родненькая, — берет ее за плечо Локтева и, глядя на девушек, говорит тихим, укоряющим голосом: — Молодые вы, а черствые. Еще ведь и комсомолки!..
— При чем здесь комсомол, товарищ Локтева? — официальным тоном произносит Рымарева. — И вы, товарищ Турлова, панику подняли, чего нервничаете?
Она оглядывает женщин, идет обувать брошенные в стороне тапочки, осторожно ступая босыми ногами по комьям.
— «Нервничаете»?.. — спрашивает, дрожа щеками, Турлучиха и, припадая на ногу, передразнивая, показывает, как идет секретарь комсомола. — Вот так все у вас! Слова знаете, а по земле ходите в сапогах, потому вам никогда до печенки и не кольнет. А кольнет — вы из колхоза да в город.
На губах Турлучихи, в углах, видна белесь накипающей пены. Локтева цепляет старуху, но та, распаленная, грузная, надвигается вперед.
— «Нервничаете»? — спрашивает Рымареву. — Ты и живешь — в сапогах. Разве понимаешь жизнь? Когда б понимала, хахоньки б не строила, руководитель… Обувайся, обувайся уж! Смотришь!
Шурка Зегеда, слушающая с открытым ртом, обращается к Турлучихе:
— Тетя, верно, чего вы нервничаете? Кто виновен, что вы погодой расстроились?
Теперь, вблизи, давно подойдя, я четко вижу нежные, мелкие черты Шуры Зегеды: острый носик, маленькую, выдающуюся вперед, тоже острую верхнюю губку.
— С погодой, тетя, бороться можно. Вы на курсы по пшенице ходили, отчего ж по кукурузе не пошли? Вас звали — вы отказывались: «Возраст не тот…» Неправда, тот! Вы, тетя, не перебивайте, разве так разговаривают, чтоб одни вы говорили, а другие молчали!
Турлучиха стоит громоздкая, вся в солнце. Прядь волос, такая же белая, как выжженный кукурузный лист, скользит по ее лбу. Расставив тяжелые ревматические ноги, она сверху вниз разглядывает Шуру Зегеду.
— Не надо говорить, тетя, — проводит та маленькой ладошкой перед лицом Турлучихи, — не надо говорить, что одни вы жизнь поняли. Где поняли, если ваша
— Зато они сейчас лаются, а кукурузу не опыляют… — встает Веретенникова.
Рымарева пинает ее в бок: дескать, брось!
— Нечего бросать, Маруся, не толкай, — шумит Веретенникова. — Подумаешь, она босиком ходит — значит, землю знает. Агроному, получается, надо и кожу на ступнях, на пятках срезать, чтоб еще лучше знал.
— И не обижайтесь, тетя, — дополняет Зегеда, — вы ж сами завелись. А за что? Мы не на работе гуляли, мы в перерыве… Вы тоже были молодые. — Она поворачивается к Локтевой — И комсомол действительно ни при чем.
Запыленное, помятое лицо Локтевой беззлобно. Она поднимает на Шурку окруженные морщинами, выцветшие, должно быть, когда-то синие глаза:
— Поживи с наше, дочка.
Она оглядывает ряды кустов и, вытирая косынкой засохшие на ветру губы, жалуется Шурке:
— Ваша кукурузка ничего. У нас хужее…
— Тетя, так надо ж принимать меры!
Порыв ветра схватывает с земли порошины, осыпает глаза.
— Меры… Во несет! Что ли загородишь?..
— При чем тут «загородишь»! — вмешивается, топыря пальцы, Катя Сидоренко. — Гляньте, что будем делать!
Мне тоже интересно — что они будут делать. Они отбрасывают на сторону накиданные горой платки и жакеты, под которыми оказываются кастрюли, толсто обмотанные влажным тряпьем, укрытые бурьянинами и соломой. Катя раскрывает свою кастрюлю. Внутри, поверх мелкого сероватого порошка лежит толщиной в палец пухлая кисть, видать, из косы самой Кати.
— Вот! — цокает языком Катя. — А вы говорите: не загородишь!..
Она шагает к кусту кукурузы и, обмакнув в порошок кисть, отряхивает ее над пучком нитей, пробившихся из будущего початка.
— Вот вам и опыление. Пожалуйста!
Она присыпает с кисти два других пучка, переступает к следующему кусту. Локтева трогается за ней, а Турлучиха, покосясь в мою сторону, задерживается на месте…
Все девушки, так же как Сидоренко, переходят от куста к кусту — опыляют. Только Нина Веретенникова делает другое. Быстрая, тонкая, действительно — веретено, она выбирает на вершинах кустов торчащие вверх метелки, проворно пригибает их и, поднимаясь на носках, стряхивает в армейский котелок пыльцу с высоких метелок.
Это мужские цветки. Их, нужных Веретенниковой, виднеется мало. Почти все, до времени иссохнув, скрутили обожженные стрелки, качаются в непрерывном воздушном течении.
— Видели, как гибнут? — показывает Веретенникова. — Ну, ничего, — она подмигивает с видом человека, которому удалось кого-то надуть. — Мы с метелок этих позавчера еще поснимали пыльцу. Вон она, в кастрюлях у девок… — Руки у Веретенниковой заняты. Улыбаясь, зная, что резко хороша, что ею любуются, она острым черным плечом отводит с лица белые волосы. — Так в кастрюлях два дня и держали, дожидались, пока зацветут их вот благородия, — кивает Веретенникова на белые в листве нити.