Чайковский
Шрифт:
Боль от разрыва не утихала. В жизни его образовался вакуум, который нельзя было заполнить никем и ничем. Ситуация не теряла остроты и лишь нагнетала напряженность. Наконец, 6 июня 1892 года, после возвращения из американских гастролей, в ответ на не дошедшее до нас письмо Пахульского Чайковский пишет с затаенной горечью: «Получил сейчас Ваше письмо. Совершенно верю, что Надежда Филаретовна больна, слаба, нервно расстроена и писать мне по-прежнему не может. Да я ни за что на свете не хотел бы, чтобы она из-за меня страдала. Меня огорчает, смущает и, скажу откровенно, глубоко оскорбляет не то, что она мне не пишет, а то, что она совершенно перестала интересоваться мной. Ведь если бы она хотела, чтобы я по-прежнему вел с ней правильную корреспонденцию, то разве это не было бы вполне удобоисполнимо, ибо между мной и ей могли бы быть постоянными посредниками Вы и Юлия Карловна? Ни разу, однако ж, ни Вам, ни ей она не поручила просить меня уведомлять ее о том, как я живу и что со мной происходит. Я пытался через Вас установить правильные письменные сношения с Н[адеждой] Ф[иларетовной], но каждое Ваше письмо было лишь устным ответом на мои попытки хотя бы до некоторой степени сохранить
Тем не менее Пахульский ответил ему 13/25 июня с взволнованной интонацией: «Дорогой, глубокоуважаемый Петр Ильич! Только что получил Ваше письмо от 6 июня и поспешил сию же минуту ответить Вам и доложить, что Вы не так понимаете Надежду Филаретовну и совершенно ошибаетесь на ее счет. Если при том, что она сама писать не могла, многое изменилось, то главною причиною, повторяю, есть и было состояние ее здоровья, тревога за которое отодвигала на задний план все, что не было связано с ее лечением. Вы не знаете, до какой степени лечение нервнобольных закабаляет их в массу мелких забот и как при этом собственное благополучие делается их единственным кумиром. Благодаря ее состоянию, да и моему тоже, мои отношения к Надежде Филаретовне сильно изменились тоже, и неудивительно при этом, что у нее нет желания делать меня посредником между ею и Вами. Вас никак и ничто, что исходит от Надежды Филаретовны, оскорблять не должно. Нет человека на Божьем свете, который меньше ее был способен оскорбить. Вам нечего высказывать что бы то ни было Надежде Филаретовне, а если бы Вы по-старому написали ей о себе, да о ней спросили, то ручаюсь, что она тогда откликнется всей душою, и тогда Вы удивитесь, как ничуть ее отношение к Вам не переменилось; но не надо ничуть спрашивать, почему она переменилась, потому что этого нет. Не считаю вправе себе оставлять Ваше письмо от 6 июня и прошу усердно позволения отослать его Вам обратно. Вы очень скоро убедитесь, что я не имел права оставлять его у себя. Простите меня за то, что позволяю себе точно Вам советовать, и верьте, глубокоуважаемый Петр Ильич, что все у нас преданнейшие друзья Ваши и что на эти отношения можно опираться, как на каменную стену. Дай Бог, чтобы мое письмо застало Вас в более мажорном настроении. Всей душой преданный Вам слуга В. Пахульский».
Письмо это крайне невразумительно: с одной стороны, здесь сказано, что композитору «нечего высказывать что бы то ни было Надежде Филаретовне», с другой — предлагается написать ей «по-старому о себе» и «спросить о ней», после чего она «откликнется всей душою». Наконец, в нем присутствует загадочная фраза: «Вы очень скоро убедитесь, что я не имел права оставлять его [письмо Чайковского] у себя». Последовал ли Петр Ильич противоречивым советам Пахульского, неизвестно, но с этого момента их переписка, по всей видимости, оборвалась: не исключено, что Чайковский попросту перестал ему доверять.
Такова, в общих чертах, история прекращения этих удивительных отношений, которая — в ином смысле — стоила композитору, быть может, не меньше нервов и переживаний, чем последствия его женитьбы на Антонине Милюковой. Но несмотря на все изложенное, приходится признать, что — в силу состояния наших источников, отчасти из-за чрезвычайной скрытности самой Надежды Филаретовны — в ней [истории] сохраняются непонятности и белые пятна. Так, например, о том, почему он вместо оставляющей странное впечатление переписки с Пахульским не обратился к Анне и Николаю фон Мекк. Непонятно, чем были вызваны — если принять на веру воспоминания Анны — жалобы свекрови на отсутствие писем от Петра Ильича, в то время как он с сочувствием и достоинством написал ей после получения извещения об отмене субсидии и не получил ответа, а затем долго переписывался с Пахульским. Можно ли допустить, что этот честолюбивый персонаж, по каким-то своим соображениям, или просто возненавидев знаменитого композитора за снисходительное третирование
До конца жизни Чайковский не мог преодолеть горечь и обиду, вызванную «предательством». В иные минуты даже вскипала злоба — к этому его побуждало и положение финансовых дел: несмотря на полную обеспеченность, он привык к широким тратам и время от времени попадал в денежный цейтнот. Затри месяца до собственной кончины, 3 августа 1893 года, он в последний раз упомянул о фон Мекк в письме Юргенсону, с которым он в выражениях не стеснялся: «Кстати, мне хотелось бы знать состояние моих жалких финансов. Попроси Павла Ивановича составить счет и прислать! О, Надежда Филаретовна, зачем, коварная старуха, ты изменила мне?!! А в самом деле, я недавно перечитывал письма Надежды Филаретовны фон Мекк и удивлялся изменчивости женских увлечений. Можно подумать, читая эти письма, что скорее огонь обратится в воду, чем прекратится ее субсидия, а также скорее можно удивляться, что я удовольствуюсь такой ничтожной суммой, тогда как она готова чуть ли не все мне отдать. И вдруг — прощайте! Главное, что я ведь было поверил, что она разорилась. Но, оказывается, ничуть не бывало. Просто бабье непостоянство. Досадно, черт возьми! А впрочем, плевать!..»
Менее всего Надежду Филаретовну можно было упрекнуть в «бабьем непостоянстве», и приведенный пассаж лишь свидетельствует о том, что композитор так и не научился, по большому счету, постигать психологию и характер женщин — ни той, на которой необдуманно женился, ни той, с кем четырнадцать лет вел интенсивную переписку, ознаменовавшую один из самых необыкновенных за последние столетия союзов между мужчиной и женщиной.
Глава двадцать седьмая. «Четвертая сюита»
Концертный зал в Париже был переполнен, когда 24 марта/5 апреля 1891 года Чайковский дирижировал оркестром Колонна. Исполнялись Третья сюита, симфоническая фантазия «Буря», «Меланхолическая серенада для скрипки с оркестром» (солист Иоганнес Вольф), «Славянский марш» и Второй концерт для фортепьяно с оркестром (солист Владимир Сапельников). Концерт прошел с громким успехом. Игра Сапельникова произвела на зрителей сильное впечатление. Композитора несколько раз вызывали и преподнесли лавровый венок, почти все газетные отзывы были одобрительными. Международная слава неуклонно росла.
Но радость была недолгой: нужно было срочно писать новую оперу и новый балет. Кроме того, тяготила мысль о предстоящих заокеанских гастролях и сильно раздражали бессмысленные визиты и обеды. Его не могли утешить ни Модест, уже месяц находившийся в Париже, ни Сапельников со своей подругой Софией Ментер. Чайковскому очень хотелось уединиться и начать работать. Он отправился в Руан, пытаясь там приступить к выполнению заказов. 29 марта/10 апреля в Париж пришла телеграмма о кончине сестры Александры. В тот же день Модест поехал в Руан, но известить брата об этом так и не осмелился, решив, что эта новость может разрушительным образом отразиться на его и без того плохом состоянии, и даже на его поездке в Америку. Вместо этого он заявил ему, что возвращается в Россию, а Италию, где он собирался отдыхать, решил отложить до следующего раза. Петр Ильич одобрил намерение брата: ему никогда не нравилось отсутствие у Модеста ностальгии по дому, столь развитое у него самого, и он усмотрел в этом желании пробуждение как бы собственных мыслей и чувств.
После отъезда Модеста мучения, вызванные тщетными усилиями над сочинением балета «Щелкунчик» и оперы «Иоланта», превратились в отчаяние. Композитор понял, что к сезону 1891/92 года не успеет «хорошо исполнить взятый на себя труд». Перспектива жить в постоянном напряжении, как перед поездкой в Америку, так и по возвращении, стала, по его словам, «грозным убийственным призраком». Тоска по родине, постоянно сопутствующая ему в заграничных путешествиях, и отсутствие Алеши усугубляли невыносимость его положения. После тяжких раздумий он отправил письмо Всеволожскому с просьбой перенести постановку балета и оперы на следующий сезон. После этого гора свалилась с плеч и напряжение исчезло. Чтобы развеяться перед гастролями, он несколько дней провел в Париже.
Гуляя по улицам французской столицы, Чайковский зашел в читальный зал, рядом с Гранд-опера, где обычно просматривал русскую прессу. На последней странице «Нового времени» за 31 марта он неожиданно увидел сообщение о смерти Александры. Из читального зала он выбежал «как ужаленный». Потрясенный известием, Чайковский хотел было отказаться от поездки за океан, но потом одумался, иначе пришлось бы возвращать большой аванс, который он успел уже получить. 4/16 апреля он писал Модесту: «Я очень страдаю нравственно. Боюсь ужасно за Боба, хотя и знаю по опыту, что в эти годы подобные горести переносятся сравнительно легко». На удивление, сам он перенес эту смерть легче, чем можно было ожидать: беспокойство за Боба и предстоящее трансатлантическое путешествие перевесили. Вызвано это было тем, что Александра отдалилась в последние годы от брата, которому были неприятны ее потворство Таниной наркомании и ее собственная пагубная страсть, доведшая обеих до гибели. По словам брата-биографа, в это время сестра оставалась для Петра Ильича лишь «священной реликвией его детства, юности, молодости и каменского периода его жизни». Читаем в письме Модесту, написанном несколькими днями позже: «Смерть Саши и все, что сопряжено мучительного с помыслами о ней, является как бы воспоминанием из очень отдаленного прошлого, которое я без особенного] труда стараюсь отогнать и вновь думать об интересах минуты того не я, который во мне едет в Америку».