Campo santo
Шрифт:
Дело в том, что дама, ожидавшая меня наверху, оказалась на редкость коренастого телосложения, что еще больше подчеркивали ее короткая шея и очень короткие, едва достигающие до бедер руки. Вдобавок одета она была в цвета триколора – синяя юбка, белая блузка и красный, обтягивающий посредине ее тело пояс, крупная блестящая латунная пряжка которого выглядела весьма по-армейски. Когда я поднялся на верхнюю ступеньку, маршальша, сделав полуоборот, посторонилась и сказала: Bonjour Monsieur [11] , тоже со слегка иронической улыбкой, которой, как мне показалось, намекала, что знает куда больше, чем я вообще могу догадываться. Несколько ошеломленный этой необъяснимой для меня встречей с двумя скромными посланницами прошлого, я без всякого плана немного побродил по комнатам, спустился на второй этаж, потом опять поднялся на третий. Лишь мало-помалу предметы обстановки и выставочные экспонаты сложились в единую картину.
11
Здравствуйте, сударь (фр.).
В целом все было по-прежнему так, как описывал Флобер в своем корсиканском дневнике: довольно скромные комнаты, обставленные во вкусе республики, несколько люстр и зеркало из венецианского стекла, с годами покрывшееся пятнами и помутневшее; мягкий полумрак, ведь, как и в ту пору, когда здесь побывал Флобер, створки высоких окон были распахнуты настежь, однако темно-зеленые ставни-жалюзи были закрыты. На дубовом паркете белыми лесенками лежали полоски света. Казалось, с тех лет не прошло и часу. Из упомянутых Флобером вещей недоставало только императорской мантии с золотыми пчелами, которую он в свое время видел сияющей на фоне chiaroscuro [12] . Тихо лежали в витринах семейные документы, заполненные красивым размашистым почерком, два охотничьих ружья Карло Бонапарте, несколько пистолетов и рапира.
12
Светотень (ит).
На стенах висели камеи и прочие миниатюры, ряд колорированных гравюр на стали, изображающих сражения при Фридланде, Маренго и Аустерлице, а также, в тяжелой выложенной сусальным золотом раме, генеалогическое древо семейства Бонапарт, перед которым я напоследок задержался. На лазоревом фоне вырастал из бурой земли огромный дуб, на сучьях и ветвях которого висели вырезанные из бумаги облачка с именами и датами жизни всех членов императорского дома и позднейших наполеонидов. Все они были собраны здесь: неаполитанский король, римский король и вестфальский король, Марианна Элиза, Мария Аннунциата и Мария Полина, самая веселая и самая красивая из семерки братьев и сестер, бедный герцог Рейхсштадтский, орнитолог и ихтиолог Шарль Люсьен, Плон-Плон, сын Жерома и Матильды Летиции, его дочь, Наполеон III, тот, с закрученными усами, Бонапарты из Балтимора и многие другие.
Я и не заметил, как маршальша Ней – возможно, ее побудило к этому заметное волнение, охватившее меня при виде сего генеалогического произведения искусства, – подошла ко мне и сказала, благоговейным шепотом, что это cr'eation unique [13] изготовлено в Корте в конце минувшего века дочерью нотариуса и большого почитателя
13
Уникальное произведение (фр).
14
Маки (фр) – лесные заросли, дебри.
Я благоговейно кивал, слушая это объяснение, и еще несколько времени постоял там, прежде чем отвернулся, вышел из комнаты и спустился на второй этаж, где семейство Бонапарте проживало с тех пор, как поселилось в Аяччо. Карло Бонапарте, отец Наполеона, состоявший секретарем у Паскуале Паоли, после боев при Корте, когда патриоты потерпели поражение в неравной схватке с французскими войсками, на всякий случай перебрался в прибрежный город. Вместе с Летицией, которая была тогда беременна Наполеоном, он одолел пустынные горы и пропасти в глубине острова, и мне представляется, что эти двое людишек, верхом на мулах или же сиротливо сидящие во мраке ночи у костерка, выглядели, наверно, как Мария и Иосиф на одном из многих дошедших до нас изображений бегства в Египет. Во всяком случае, коль скоро теория пренатального опыта хоть что-нибудь значит, сие драматичное путешествие объясняет иные черты характера будущего императора и не в последнюю очередь известный факт, что он всегда действовал несколько поспешно, например уже при собственном рождении, когда он так торопился на свет, что Летиция не успела дойти до кровати и родила его на диване в так называемой желтой комнате.
Возможно, в память об этом знаменательном обстоятельстве, отмечающем начало его жизненной стези, Наполеон впоследствии подарил своей почтенной матушке вырезанные из слоновой кости рождественские ясли несколько сомнительного вкуса, которые поныне можно видеть в Casa Bonaparte. Конечно, в семидесятые и восьмидесятые годы, когда они уже привыкли к новому месту, ни Летиции, ни Карло и во сне не снилось, что дети, изо дня в день сидевшие с ними за одним обеденным столом, однажды поднимутся до ранга королей и королев и что самый из них озорной, ribulione [15] , вечно затевавший ссоры в переулках квартала, однажды наденет корону огромной державы, раскинувшейся чуть не на всю Европу.
15
Бунтарь (ит.).
Но что нам известно заранее о ходе истории, которым движет не объяснимый никакой логикой закон и который в решающий миг зачастую меняет свое направление из-за сущих мелочей – едва ощутимого ветерка, падающего наземь листочка или взгляда, брошенного в толпе одним человеком другому? Даже задним числом мы не можем сказать, как на самом деле было раньше и как дошло до того или иного мирового события. Точнейшая наука о прошлом едва ли подходит к неподвластной воображению истине ближе, чем, к примеру, столь нелепое утверждение, как то, какое однажды изложил мне живущий в бельгийской столице и уже несколько десятков лет занимающийся изучением Наполеона дилетант по имени Альфонс Хёйгенс: по его мнению, все вызванные французским императором перевороты в европейских странах и державах объясняются не чем иным, как его дальтонизмом – Наполеон не отличал красный от зеленого. Чем больше крови лилось на поле брани, так сказал мне бельгийский исследователь Наполеона, тем свежее и гуще казалась ему трава.
В вечерние часы я прогулялся вниз по Cours Napol'eon [16] , а потом два часа просидел в ресторанчике неподалеку от Gare Maritime [17] , с видом на белый круизный лайнер. За кофе я изучал объявления в местной газете, размышляя, не пойти ли в кино. Я люблю ходить в кино в чужих городах. Но «Судья Дредд» в «Ампире», «Багровый прилив» в «Бонапарте» и «Пока ты спал» в «Летиции» не показались мне подходящими для завершения этого дня. И около десяти я снова был в гостинице, куда заселился перед полуднем. Распахнув окна, я обвел взглядом городские крыши. На улицах еще шумело движение, но потом стало вдруг совсем тихо, на считаные секунды, пока, определенно лишь несколькими улицами дальше, не грянул взрыв – с коротким сухим треском взорвалась бомба, что на Корсике не редкость. Я лег в постель и вскоре уснул под звуки сирен и рожков.
16
Бульвар Наполеона (фр.).
17
Морской вокзал (фр.).
Campo santo [18]
В тот день, когда я приехал в Пьяну, первая же прогулка вывела меня за городскую черту по сплошь состоящей из головокружительных поворотов, виражей и серпантинов дороге, которая уже вскоре круто пошла под гору, спускаясь по чуть ли не отвесным, густо покрытым зелеными зарослями скалам на дно ущелья – глубокое, в несколько сотен метров, оно открывается в бухту Фикайолы. Там, внизу, где в сооруженных на скорую руку, крытых гофрированным железом, ныне частично заколоченных досками халупах еще и после войны обитала насчитывавшая человек двенадцать рыбацкая община, я вместе с несколькими другими курортниками из Марселя, Мюнхена или Милана, что парами или семейными группами со своим провиантом и различным снаряжением устроились по возможности на равном расстоянии друг от друга, провел половину послеобеденного времени и долго, не шевелясь, лежал возле ручейка, чья бойкая вода даже сейчас, на исходе лета, без устали, с привычным, издавна знакомым журчанием сбегала по последним гранитным ступеням на дне долины, чтобы на пляже беззвучно испустить дух и иссякнуть. Я смотрел на ласточек-береговушек, которые в на диво огромных количествах кружили в вышине вокруг огненно-красных скал, с освещенной стороны устремлялись в тень, а из тени вылетали на свет, и в этот наполненный для меня чувством освобождения, словно беспредельно раскинувшийся во все стороны послеполуденный час я тоже выплыл в море, с невероятной легкостью, далеко-далеко, так далеко, что мне подумалось, я мог бы теперь просто отдаться воле волн – пусть несут меня до самого вечера, в ночь. Правда, потом, повинуясь странному инстинкту, привязывающему человека к жизни, я все же повернул обратно и поплыл к берегу, издали похожему на чужой континент, и вот теперь плыть с каждым взмахом становилось все труднее, и не оттого, что я плыл против течения, которое до сих пор несло меня, нет, скорее мне казалось, будто, если можно так сказать о воде, я постоянно поднимаюсь в гору. Вид, который был у меня перед глазами, как бы выпадал из рамы, покачиваясь и колыхаясь, на несколько градусов клонился ко мне верхней своей частью, а внизу настолько же отодвигался. При этом порой меня охватывало ощущение, будто то, что так грозно высилось передо мной, вовсе не фрагмент реального мира, а вывернутое наружу, покрытое исчерна-синими пятнами отражение неодолимой внутренней слабости. Еще труднее, чем добраться до берега, было потом подняться наверх по серпантину и едва хоженым тропинкам, которые тут и там по прямой линии связывают одну петлю с другой. Хотя я переставлял ноги медленно и равномерно, в скопившемся на скальных обрывах предвечернем зное у меня уже скоро градом катился по лицу пот, а кровь стучала в горле, как у замерших от страха посреди движения ящериц, что во множестве попадались на дороге. Минуло добрых полтора часа, пока я выбрался на высоту Пьяны и, подобно человеку, владеющему искусством левитации, смог, так сказать, невесомо пройти меж окраинными домами и садами, вдоль стены, за которой расположен участок земли, где обитатели городка хоронят своих умерших. Как выяснилось, когда я вошел в скрипучие железные ворота, место это было довольно запущенное, что во Франции не редкость, оно скорее оставляло впечатление коммунального пространства, предназначенного для профанных целей человеческого общества, но никак не преддверия вечной жизни. Беспорядочными, то и дело обрывающимися или размещенными на ступеньку ниже рядами могилы тянутся наискось по иссушенному склону, многие уже ушли в землю, и кое-где на них наслоились более поздние захоронения. Неуверенно, с той робостью, какую по сей день испытываешь, опасаясь нарушить покой умерших, я перешагивал через разбитые цоколи и бордюры, сдвинутые надгробные плиты, развалившиеся стенки, выпавшее из постамента, изуродованное ржавчиной распятие, свинцовую урну, руку ангела – безмолвные обломки заброшенного много лет назад города, нигде ни куста, ни дерева, дающего тень, ни туй, ни кипарисов – а ведь в южных странах их часто сажают на кладбищах, то ли в утешение, то ли в знак скорби. Поначалу я вправду решил, что в некрополе Пьяны о природе, которая, как мы всегда надеялись, выходит далеко за пределы нашего собственного конца, напоминают только искусственные цветы, которые французские похоронщики почему-то предпочитают поставлять своим клиентам, – фиолетовые, сиреневатые, розовые, из шелка или нейлонового шифона, из ярко раскрашенного фарфора или из проволоки и жести, они воспринимаются не как знаки вечной любви, а скорее уж, вопреки всем взаимным уверениям, как поневоле зримое доказательство, что из всей многоликой красоты мира мы предлагаем своим усопшим лишь дешевенький эрзац. Однако, оглядевшись повнимательнее, я заметил сорную траву, вику, тимьян, ползучий клевер, тысячелистник и ромашки, трищетинник и марьянник и множество других незнакомых мне трав, которые густо оплетали надгробия, образуя подлинные гербарии и миниатюрные ландшафты, наполовину зеленые, наполовину уже засохшие и, как мне подумалось, куда более красивые, нежели те, какие можно купить у немецких кладбищенских садовников, ведь так называемые надгробные украшения, которые я без всякой радости храню в памяти со времен теперь уже далекого детства и юности в предгорьях Альп, обычно состоят из совершенно одинаковых кустиков вереска, карликовых хвойных деревьиц да мать-и-мачехи и высаживаются в безупречную черную землю в четком геометрическом порядке. Но здесь, на кладбище Пьяны, из гущи худосочных цветочных стеблей, былинок и колосьев нет-нет да и смотрел кто-нибудь из незабвенных усопших, смотрел с овального, обрамленного тонкой золотой каемкой сепиевого портрета, какие в романских странах вплоть до шестидесятых годов помещали на надгробиях: белокурый гусар в мундире со стоячим воротником, умершая в день своего девятнадцатилетия девушка, чье лицо почти стерлось от света и дождя, короткошеий мужчина с толстым галстучным узлом, колониальный чиновник в Оране накануне 1958 года, солдатик в пилотке набекрень, с тяжелым ранением вернувшийся домой после бессмысленной обороны Дьенбьенфу, крепости в джунглях. Кое-где сорняки уже обвивают вотивные таблички из полированного мрамора, установленные на более новых могилах и в большинстве несущие лишь краткую надпись Regrets или Regrets 'eternels [19] , аккуратно сделанную детской рукой, вроде как по трафарету. Regrets 'eternels – подобно почти всем формулам, какими мы выражаем сочувствие ушедшим прежде нас, эта тоже не лишена двузначности, ведь манифестация вечной безутешности семьи покойного не только ограничивается абсолютным минимумом, но, если хорошенько вдуматься, оставляет едва ли не впечатление посланного вослед умершим признания вины, малодушной просьбы о снисхождении, адресованной тем, кого безвременно предали земле. Свободными от всякой двусмысленности и ясными казались мне лишь имена самих усопших, из которых многие и по значению, и по звучанию были настолько совершенны, словно носившие их люди еще при жизни принадлежали к лику святых либо недолго гостили здесь как посланцы далекого мира, придуманного нашими лучшими упованиями. Но все же и они, те, что звались Грегорио Гримальди, Анджелина Бонавита, Натале Николи, Санто Сантини, Серафино Фонтана или Арканджело Казабьянка, на самом деле, конечно, не были застрахованы от человеческой злобы, будь то своей собственной или чужой. Пока я бродил среди могил, мне мало-помалу открылась планировка кладбища Пьяны, которая, кстати говоря, отличалась тем, что умерших хоронили в основном согласно их клановой принадлежности, а стало быть, Чеккальди лежали рядом с Чеккальди, Куиликини – рядом с Куиликини, однако сей давний порядок, основанный на десятке с небольшим имен, давно уже поневоле уступил порядку современной гражданской жизни, в которой каждый сам по себе и в конечном счете получает место лишь для себя и ближайших своих родственников, место, которое со всей возможной точностью отвечает размеру его состояния или степени его бедности. Хотя в маленьких корсиканских приходах и речи нет о богатстве, кичащемся демонстративной роскошью кладбищенских памятников, даже на таком кладбище, как в Пьяне, все же имеется несколько снабженных фронтонами склепов, где нашли подобающее последнее упокоение люди посостоятельнее. Ближайшую нижерасположенную общественную ступень знаменуют похожие на саркофаги сооружения, которые в зависимости от состоятельности погребенных, воздвигнуты из гранитных или бетонных плит. На могилах еще более ничтожных покойников каменные плиты лежат прямо на земле. Те, кому и такое не по карману, довольствуются бирюзовой или розовой галькой, засыпанной в узкую окантовку, а совсем уж беднякам достается только воткнутый в голую землю крест, вырезанный из листового железа или кое-как сваренный из водопроводных труб, иногда выкрашенный бронзовой краской или обвитый золотым шнуром. Таким вот образом и кладбище Пьяны, деревушки, где до недавнего времени обитали исключительно люди более или менее бедные, как и некрополи в наших больших городах, отражает созданную неравным распределением земного достояния общественную иерархию во всех ее градациях. Самые громоздкие камни закатывают, как правило, на могилы самых богатых, ведь от них скорее всего можно ожидать, что они не считают своих потомков достойными наследства и, чего доброго, жаждут вернуть себе все, чего лишились. Гигантские глыбы, какие на всякий случай водружают над ними, разумеется, с само-обманной хитростью замаскированы под монументы глубокого почтения. Знаменательным образом в подобном расточительстве нет нужды, когда умирает кто-нибудь из наших меньших собратьев, в свой смертный час владевший разве только костюмом, в котором его хоронят, – вот так я думал, когда, стоя у самого верхнего ряда, смотрел поверх кладбища Пьяны и серебристых крон олив за его стеной на сверкающий далеко внизу залив Порто. Особенно удивило меня тогда, на этом месте упокоения усопших, вот что: ни одна из надгробных надписей не была старше шестидесяти или семидесяти лет. Причину я узнал спустя несколько месяцев из посвященной диковинным корсиканским обстоятельствам, кровавым распрям и бандитизму, во многих отношениях образцовой для меня работы Стивена Уилсона, одного из моих английских коллег, который с необычайной тщательностью, ясностью и сдержанностью представляет читателю обширный, собранный за много лет исследовательского труда материал. Отсутствие дат смерти, даже относящихся всего-навсего к началу нашего столетия, было связано отнюдь не с широко распространенной практикой преемственной передачи могил, как я поначалу предполагал, и объяснялось отнюдь не тем, что раньше в Пьяне существовало другое кладбище, нет, причина заключалась в том, что кладбища на Корсике вообще появились только в середине минувшего столетия по официальному распоряжению властей, причем население долго их не принимало. Например, в отчете от 1893 года говорится, что городское кладбище Аяччо используют только бедняки да лютеране, сиречь протестанты. Судя по всему, родственники не хотели или не осмеливались уносить покойного, который называл какой-либо участок земли своим, прочь из его законных владений. Веками общепринятое на Корсике погребение на унаследованной от предков земле походило на контракт о непродажности этой земли, который из поколения в поколение беспрекословно возобновлялся между каждым покойником и его потомством. Потому-то всюду, dapaese apaese [20] , натыкаешься на маленькие морги, мертвецкие и мавзолеи, здесь под каштаном, там в полной игры света и тени
18
Кладбище (ит).
19
Здесь: скорбим… скорбим вовек (фр.).
20
От деревни к деревне (ит.).
22
Сообщество умерших (корс. ит.).
23
Здесь: колокольный звон к вечерней молитве.
24
«Мемориальная роща» (англ.).
25
Виртуальное кладбище (англ.).
Альпы в море
Когда-то в давние времена Корсику целиком покрывали леса. Ярус за ярусом в ходе тысячелетий они в схватке с самими собой вырастали до высоты пятидесяти метров и более, и кто знает, быть может, возникали бы все более и более высокие виды, деревья до неба, если бы не явились первые поселенцы и с присущим их племени страхом перед местом своего происхождения не принялись оттеснять леса все дальше и дальше.
Процесс деградации самых высоких видов растений начался, как известно, в окрестностях так называемой колыбели нашей цивилизации. Некогда достигавшие до далматинских, иберийских и североафриканских морских берегов высокоствольные леса в начале нашего летосчисления были большей частью уже вырублены. Лишь в центральных районах Корсики сохранялись отдельные, намного превосходящие высотой нынешние леса сообщества деревьев, которые с благоговением описывались еще путешественниками XIX века, но с тех пор почти полностью исчезли. От белых пихт, которые в Средние века принадлежали к преобладающим на Корсике видам деревьев и росли в горах повсюду, где стоит туман, на теневых склонах и в ущельях, сейчас уцелели только немногочисленные реликты в долине Мармано и в for^et de Puntiello [26] , в котором как-то во время похода мне вспомнился лес в Иннерферне, где я ребенком однажды гулял с дедом.
26
Лес Пунтьелло (фр.).