Будь мне ножом
Шрифт:
Чего я только ни делал, чтобы существовать в нём! Я стоял над ним спящим и водил рукой над его лицом, рисуя пальцами сны. Шептал ему на ухо весёлые слова, чтобы они проникали в его лабораторию сна и, если нужно, — изменяли сон в лучшую сторону. Я делал всё, чтобы рассмешить его. И он смеялся со мной…
Но всё кончилось! Попробуй, повоюй против мерзкой силы жизни. Я не жалуюсь: всё естественно, йес сэр! Но в последнее время он отгородился от меня, и если я когда-то и пустил в нём корни, эти корни оторвались от меня, как жало шмеля. Теперь весь мир вливает в него слова и названия, и у него есть мысли, которые мне неизвестны. Нет, я согласен, это нормально, я должен радоваться, что это так. Но больше не бегают мурашки в моей ладони над его лицом ночью, и у меня снова никого
И чем больше он настаивает, я становлюсь всё более непреклонен. Меня злит, что такой малыш вдруг решил, что знает всё лучше родителей. Я набрасываюсь на него, кричу, обижаю… Как дикий носорог, нападаю на этого маленького ребёнка, стараясь подмять, задавить, унизить. Правда, ужасно? А себе я с железной логикой объясняю, что, подавляя и унижая, я учу его пониманию основного принципа жизни, и т. д. и т. п., что так я воспитываю в нём главное — ты вынужден в конце концов подчиниться силе, глупости, произволу и умственной ограниченности, потому что так принято, и другого пути нет. Очень важно, чтобы он понял это в раннем возрасте, чтобы мир не сломал его, когда это будет гораздо больнее…
(Как ты сказала — «сейчас ты говоришь из мешочка горечи в горле».)
Ведь я же, наоборот, хочу научить его взлететь высоко, расправив крылья надо мной, наплевать на страх и стыд, быть самим собой, делать то, что подсказывает ему сердце. Но некая железная рука всегда держит меня за горло — рука моей матери, кулак отца, длинные руки семейной военщины. В такие минуты мне самому не верится, что эти слова вылетают у меня изо рта, — слова, которые в детстве я поклялся не произносить никогда в жизни, — и всё равно не могу удержаться и замороженным языком декламирую ему фрагменты наследия. Я мог бы сейчас расквасить себе физиономию — почему я воюю со своим ребёнком? Скажи, ну почему не дать одному ребёнку в этой проклятой династии быть тем, кто он есть, кем я был, кем мне почти удалось стать, — хрупким, нежным, мечтательным, лишённым кожи? Быть разным! Почему я орал на него, когда он плакал из-за выброшенного нами старого кресла, почему заставляю есть мясо, которое ему противно? Почему меня бесит, что он отказывается вписываться в «пищевую цепочку» и подчиняться общепринятым правилам, что «курица» — это не «мёртвая птица»?! А я пальцами заталкиваю ему в рот, как мой отец заталкивал мне, изо дня в день!
— Скажи: «птица».
— Птица!
Я, наверно, завтра продолжу…
Нет, завтра дождь пройдёт и смоет всё, а сейчас это поднимается и захлёстывает. Большая часть того, что происходит со мной ежедневно, не попадает в мои письма к тебе, моя оболочка как-то функционирует — точнее не скажешь — но мальчик, который этими ночами смотрел на меня, был окутан тёплой аурой, она дрожала вокруг его тонкой кожи. Мне страшно сейчас представить, каким он был на самом деле, как мало было у него шансов (ты сказала: «Как фарфоровая чашечка в слоновьей клетке»), и как он всё ещё излучает тепло от жгучего желания прильнуть к другому человеку, слиться с ним душа в душу, ничего не скрывая, отдать и излить всё, что мерцает там во тьме его фантазий, чтобы ни одно из его трепетных чувств не закончило жизнь в братской могиле анонимных идей. Ты не представляешь, сколько недоразумений, злости и нарушений заведённого порядка влекут за собой подобные наклонности, подобные отклонения от законов клана…
Какими чудесными были его первые годы (я сейчас говорю об Идо), я отдавал ему всего себя и, чем больше отдавал, тем больше наполнялся — я был потоком выдумок,
Хватит.
Ну вот! И это письмо тоже «увело» меня — то есть, я не думал, что так получится, я же хотел написать тебе о тебе! Разгадать тебя, как ты разгадала меня. Угадать в тебе женщину и не менее того — девочку (это становится похожим на встречу двух педофилов), но пока я, видимо, не могу. Не умею!
Сообщаю, что сегодня утром я выполнил свою часть договора (по вопросу компенсации, которую обещал тебе за меловую линию вокруг воронёнка) — я прочитал тот рассказ, о котором ты просила, в красивом месте, как ты хотела.
Я пошёл с ним к плотине. Нашёл твоё обычное место — сиденье от старой машины. Узнал боярышник (или земляничное дерево?), назвал его по имени, и мы взволнованно обнялись. Растёр пальцами шалфей. Пробормотал «ротем», или «лотем» [18] , или «тотем»…
Надеюсь, ты не рассердишься, что я влез в твою область. Ты так часто «приводишь меня» сюда, читаешь мои письма вслух, ведёшь задушевные разговоры с плотиной и с пустой долиной перед ней — а после того, как ты наконец-то решилась официально представить меня этим своим «родственникам», я подумал, что пришло время предстать перед ними, как мужчина, как человек.
18
Ротем (ивр.) — ракитник, лотем — ладанник.
Зимой это место красиво, как норвежский фиорд посреди Иерусалимских гор? Сейчас это не так просто увидеть. Огромная плотина рассекает долину надвое, как шрам от операции поперёк живота. И долина, и плотина выглядят ненастоящими в этой суши (но, может быть, зимние дожди, как ты сказала, наполняют их содержанием).
Послушай, я прочитал этот рассказ, и даже вслух. Не удивительно, что ты уже много лет не решаешься его перечитать. Единственное, чем я могу тебя утешить, это то, что я тоже заново испытал эту боль.
Ты просила написать всё точно, как было, без жалости.
Помнишь момент, когда мать Грегора [19] увидела его в первый раз (после того, как он превратился в жука)? Она смотрит на него, а он на неё. «Помогите ради бога!» — вскричала мать и отбежала назад; наткнулась на стол и уселась на него (рассеянно, почти без сознания).
Раньше, когда я читал этот рассказ, самым тяжёлым местом для меня была долгая агония Грегора. Но сегодня, когда я дочитал до её отвращения и до «„Мама, мама“, — тихо сказал Грегор и поднял на нее глаза…»
19
Грегор — герой рассказа Ф. Кафки «Превращение».
Ведь всегда остаётся надежда, что, если бы она не отшатнулась от него с отвращением, то могла бы спасти его от беды?
Хорошо, я понимаю, что, если бы она его «узнала» (или, пользуясь твоим словом, «признала»), — это был бы уже не рассказ Кафки, а скорее детская сказка. Как, например, та сказка о Мумми-тролле.
Обнимаю. Я оставил тебе записку где-то в районе плотины. Посмотрим, сумеешь ли ты её найти.
М.