Брачные узы
Шрифт:
— Тебе, сынок, надобно под этот мост. Там по правую руку будут ступеньки. Поднимешься, а там увидишь. Дом там один только и есть.
Гордвайль вернулся по своим следам, прошел под мостом, где единственный фонарь рассеивал вокруг себя тусклый свет, и поднялся по лестнице. Уже совсем стемнело. Наверху простиралась широкая пустынная площадка; лишь в ста шагах от полотна железной дороги виднелось одинокое здание, большое и белое, в четыре этажа, по сторонам его горело четыре фонаря. «Вот оно!» — Гордвайль направился прямо туда и вышел к женскому отделению.
На темной галерее, опоясывающей все здание, стояло или сидело прямо на земле множество женщин всех возрастов, их было больше сотни. Здесь царила мертвая тишина, словно все ожидали, затаив дыхание, известия о каком-то важном событии. Во всем этом зрелище было что-то таинственное, и у Гордвайля появилось ощущение, будто он чужак, случайно попавший
Он обошел здание и вышел на противоположную сторону. Здесь вдоль всей стены стояли мужчины, стояли рядами, как в армии. Целый легион мужчин, мрачных, злых, небритых, одетых в лохмотья, стариков и совсем молодых, но таких, каких там, в городе, никогда не встретить, разве что редко-редко попадется один. Они стояли по три и по четыре в ряд — большинство полусогнувшись, как обезьяны, — молча или переговариваясь шепотом с соседями. Некоторые затягивались окурком. Царил мрак. Двух фонарей по сторонам длинного здания было недостаточно, чтобы осветить всю территорию.
Гордвайль подошел и встал сзади, никто не обратил на него внимания. На сердце у него стало тяжело, как будто на него взвалили все беды этой толпы. Тяжелое, пугающее это молчание передалось ему, он чувствовал себя так, словно простоял в безмолвии этого скопления людей многие годы, с тех пор, как появился на свет. Безотчетно он тоже согнулся, и поза его сделалась похожей во всем на стойку соседей. Время от времени из вечерней темноты выныривала чья-то фигура, приближалась и останавливалась сзади. Шаги этих людей не были слышны, ибо они ступали бесшумно, как крадущийся дикий зверь. Создавалось впечатление, что они стояли здесь много времени, ожидая вместе со всеми в темноте, прямо у тебя под носом, сейчас же только сделали один шаг и встали позади тебя. С крайней осторожностью Гордвайль поискал в кармане сигарету, словно страшась пробудить к жизни нечто ужасное. Пламя удаленного фонаря мерцало в безмолвии. Вдруг тяжелую эту тишину прорезал гудок паровоза и словно завяз в ней; Гордвайль содрогнулся всем телом, как будто этот неосторожный гудок мог причинить вред и ему, и всем собравшимся здесь людям. Его сосед, долговязый, жидкобородый мужик, проворчал в воздух, ни к кому особо не обращаясь:
— Пять. Гудят всегда в пять. Сейчас откроют.
Люди стали медленно продвигаться вперед, один за другим, все время молча. Прошло не меньше двадцати минут, пока Гордвайль оказался перед входом, охраняемым двумя рослыми усатыми мужчинами с жестким выражением лица. Часть бедняков показывала стражам маленькие красные карточки, другие получали такие из их рук только сейчас. Жидкобородый, которому Гордвайль дал пройти вперед, был остановлен у входа.
— Тебя я знаю, — проревел ему один из привратников. — Ты приходишь уже восьмой день подряд! Ну-ка дай дорогу, рвань!
И выдворил того прочь.
— Вперед!
Войдя, Гордвайль попал в узкий коридор, где двое надзирателей проверяли входивших на предмет чистоты. Подозрительные на этот счет отделялись от толпы и вставали в стороне, их ждала помывка и стерилизация одежды. Многие просились в душ сами. Гордвайль последовал за остальными, которые уже были знакомы с обычаями заведения, сдал часы в камеру хранения и вместе со всеми вышел в длинную и узкую умывальню, по обеим сторонам которой были укреплены цинковые раковины, похожие на широкие верхние раструбы водосточных труб, посредине же тянулась длинная вешалка, на которой висели жесткие, как терка, полотенца из грубой ткани и одежда мывшихся. В каждом монастыре свой устав, подумал Гордвайль и втиснулся между двумя волосатыми, голыми по пояс мужиками, как и они, умылся теплой и холодной водой и, как они, ткнул пальцы в маленькую раздавленную кучку мягкого мыла, похожего на какой-то бурый клей, такая же кучка была около каждой пары кранов. В маленькой квадратной комнате, примыкавшей к умывальне, висело на одной из стен небольшое зеркало, треснувшее в нескольких местах и отливавшее странным перламутровым блеском, перед ним стоял стол, на нем — несколько грязных гребней со слипшимися зубьями — тут с молчаливой тщательностью расчесывались мокрые бороды и головы, и этим людям, опустившимся до предела и облаченным в лохмотья, сообщалось все-таки какое-то единое выражение, менее дикое. Отсюда дверь вела в большой просторный зал, по всей длине которого шли по сторонам два ряда столов со скамьями, оставляя посредине длинный и довольно широкий проход.
Вымытые и причесанные, люди бесшумно рассаживались за столы, как послушные дети. Сидели молча и ждали. Гордвайль не знал, чего они ждут, но от вопросов удержался, во-первых, чтобы не обнаружить, что он новичок, а во-вторых, потому, что любой разговор казался здесь неуместным и неестественным. Было странно и одновременно
Внезапно все встали как один человек, словно подчиняясь неслышной команде, прошептали короткую молитву, прозвучавшую тихим лесным шорохом, перекрестились и снова сели. Тогда от каждого стола встало двое крайних, они направились в конец зала, к большому окну, существование которого до этого момента укрывалось от глаз Гордвайля. Спустя несколько минут они принесли на каждый стол поднос с двенадцатью ломтями черного хлеба и двенадцатью серыми железными мисками, полными бурой жидкости: мучная похлебка с тмином. В мгновение ока хлеб был проглочен тремястами глотками, а содержимое мисок выхлебано через край за отсутствием ложек. Сдерживая отвращение, Гордвайль выпил тепловатую безвкусную похлебку — чтобы не отрываться от коллектива и не выглядеть привередливым. Он влил ее в себя как лекарство, стараясь как бы заткнуть нос изнутри, чтобы не чувствовать неприятный ее запах, напомнивший ему немного отдававший дымком запах русской бани в третьем округе.
Когда трапеза закончилась и посуда была возвращена на кухню, среди почтенного собрания распространился призыв: «В спальни!» В коридоре возле кухни снова образовалась очередь, двигавшаяся в сторону тяжелой окованной двери, похожей на двери тюрьмы. Новичкам выдали зеленые карточки, годные на пять ночей, с указанием номера спальни и кровати. Место Гордвайля оказалось на третьем этаже, койка 212. Большой зал, тускло освещенный единственной электрической лампочкой-луковицей, вмещал пятьдесят-шестьдесят железных коек, одна подле другой, с узкими проходами между ними, койки были голые, без матрасов. Каждая койка представляла собой натянутую на раму проволочною сетку, достаточно подвижную, в изголовье были сложены одно на другом три одеяла темно-табачного цвета.
Койка Гордвайля оказалась в углу, возле стены, — счастье не изменило ему. Он проверил одеяла очень тщательно, в той мере, в какой это позволил ему слабый свет, и нашел их вполне чистыми. Его сосед, низенький лысый человек лет пятидесяти, достал из кармана нитку с иголкой, сел на койку и, сняв брюки, принялся зашивать в них дырку.
— Ничего не скажешь, они здесь следят за чистотой, — сказал он, обращаясь к Гордвайлю (здесь дар речи вернулся к людям, будто в мгновение ока были сняты какие-то злые чары). — Это лучшая ночлежка во всей Вене, можете мне поверить, но только пять ночей в месяц. И следят в оба. Хотя иногда удается обвести их вокруг пальца. За несколько грошей можно купить карточку на пару ночевок. Многие продают. Может, у вас найдется, господин сосед, кусок черной нитки? А то у меня только белая, не очень-то подходит к темным брюкам.
У Гордвайля не был никакой.
— Ну, ничего не поделаешь, — продолжал сосед, улыбаясь Гордвайлю как старому знакомому. — Главное — чтобы не были слишком рваные. Я вижу, вы не очень-то разбираетесь, — сказал он, глядя, как Гордвайль в нерешительности вертит одеяла в руках. — Делают так: одно расстилают как простыню, другое складывают и кладут под голову, а третьим укрываются. Одежду и ботинки тоже лучше прибрать. Лучше всего — под голову. И я так делаю. Потому как здесь, вы знаете, — он понизил голос и добавил заговорщицки, — люди здесь разные… И осторожность не помешает.
Гордвайль устроил свое ложе по совету соседа, снял пальто и, положив его в изголовье, попросил соседа присмотреть за ним. Сам же отправился осматривать окрестности. Зал соединялся открытым проемом с другим залом, а тот — с третьим, все они были большие и заставлены койками. Постояльцы стояли группками и разговаривали, другие сидели в одиночестве на койках, некоторые латали свою одежду, кто-то читал обрывок газеты, кто-то уже освободился от своих лохмотьев и лег спать. Было не холодно. Образовалось даже что-то наподобие ярмарки: часть людей возжелала сделать небольшой бизнес. Один носился от койки к койке и из зала в зал и возглашал шепотом: «Меняю брюки! У меня брюки на обмен!» Другой объявлял: «Сигареты!» Третий: «Чищу ботинки, ботинки!» Кто-то хотел продать перочинный нож, другой подтяжки, нательную майку и т. п., и многие предлагали карточки на ночевку на две, три и четыре ночи. Все это говорилось шепотом и в великой спешке. Времени было мало, в восемь должны были прийти с проверкой, и все должны уже лежать в койках. Гордвайль вышел в коридор покурить. Здесь было полно людей, и шла оживленная торговля. На ступенях чистили латаные-перелатаные ботинки, менялись, продавали и покупали. Один обратился к Гордвайлю: не хочет ли тот продать пальто? Он даст ему взамен два шиллинга и свое собственное пальто, которое само стоит два шиллинга. Другой хотел поменяться с Гордвайлем ботинками. Толпы осаждали уборные; чтобы попасть туда, нужно было прождать с четверть часа.