Берлин-Александерплац
Шрифт:
— В погреб, а оттуда на соседний двор, карабкаться придется, дорога ровная. Только не снимать шапки, а то сразу в глаза бросится!
— Хорошую ты, брат, песню спел, — пробурчал какой-то старик. — Но есть и другие не хуже! Эту вот знаешь?
Он достает из кармана мятый лист бумаги, исписанный кривыми каракулями.
— Называется «Смерть кандальника».
— А она не очень жалостливая?
— Что значит «жалостливая»? Правильная песня, твоей не уступит!
— Ну, валяй, старина, смотри только сам не заплачь, то еще клецкой подавишься.
«Смерть кандальника. Хоть и бедный, но веселый,
(Загнали, затравили меня, чуть совсем не убили! Травят и травят — не дают жить, не знаешь, куда деваться, не убежишь от них. Как ни беги — все равно тебя догонят. Вот теперь загнали, затравили Франца, ладно, хватит с меня, довольно, не побегу дальше, нате — жрите!)
Как ни плакал он, ни клялся, суд не верил его слову, все улики были против, в кандалы он был закован. Судьи мудрые ошиблись (загнали, затравили они меня), их неправым приговором (затравили меня псы проклятые) заклеймен он был навеки несмываемым позором. «Люди, люди, — восклицал он, слезы горя подавляя, — отчего мне нету веры, никому не сделал зла я». (Травили, жить не давали. Никуда от них не скроешься. Как ни беги, все равно догонят! Нет больше сил! Я сделал все, что мог.)
А когда он из темницы вышел чуждым пилигримом, то весь мир переменился, да и сам уж стал другим он. Он бродил по краю бездны, путь потерян безвозвратно, и его, больного сердцем, гнала бездна в ночь обратно. И бедняк, людьми презренный (как они меня травили, псы проклятые), потерял тогда терпенье, он пошел и стал убийцей, совершил он преступленье. В этот раз он был виновен.
(Виновен, виновен, виновен. Вот и мне надо было преступленье совершить, виновным стать! Мало я сделал — в тысячу раз больше надо было провиниться.) Строже рецидив карают, и опять в тюрьму беднягу суд жестокий отправляет. (Аллилуйя, Франц, аллилуйя, понял наконец! В тысячу раз больше провиниться надо было, в тысячу раз!) Вот еще раз он на воле, грабит, режет, жжет и душит, чтобы мстить проклятым людям за поруганную душу. И в тюрьму вернулся снова, отягченный преступленьем, и на сей раз присужден был он без срока к заключенью. (Вот и его они так травили, псы проклятые, тот, про которого поют, правильно он сделал, так им и надо.)
Но теперь уж он не плачет, над собой дает глумиться, и в ярме он научился лицемерить и молиться. Исполняет он работу, день за днем все то же дело, дух его угас давно уж, раньше, чем угасло тело. (Как они меня травили, псы проклятые, жить не давали. Я сделал что мог, и теперь меня загнали в тупик, не моя в этом вина, что же мне было делать? Но я все еще прежний Франц Биберкопф, берегитесь, попомните вы меня.)
Он недавно жизнь окончил, и в весеннее веселье он лежал уже в могиле, арестанта лучшей келье.
И ему привет прощальный колокол тюремный слал, — он потерян был для мира, смерть свою в тюрьме принял.
(Берегитесь, господа хорошие, вы еще не знаете Франца Биберкопфа, этот себя дешево не продаст! Если уж ему суждено лечь в могилу, он на каждом пальце по одной душе с собой унесет и пошлет их к отцу небесному с докладом: сперва, дескать, мы, а за нами уж и Франц. То-то господь удивится, что раб божий Биберкопф пожаловал в карете с форейторами! А чего же тут удивляться?
Всю жизнь его, Франца, травили, мелкой сошкой ходил он по земле — так пусть хоть на небеса в карете
За соседним столом все поют, болтают. Франц до сих пор сидел в каком-то отупении, но теперь вдруг почувствовал себя бодрым и свежим. Он надел парик, пристегнул искусственную руку; так руку, говоришь, мы на войне потеряли? Всюду война — и нет ей конца, так всю жизнь и воюешь; главное дело — твердо на ногах стоять.
Поднялся Франц по железной лестнице закусочной, и вот он уже на улице. Слякоть, сыро, дождь накрапывает. Уже стемнело. На Пренцлауерштрассе обычная толкотня и сутолока. На углу Александерштрассе собралась толпа. Много полиции. Франц повернулся и медленно направился в ту сторону.
Двадцать минут десятого. В крытом дворе полицейпрезидиума под стеклянной крышей стоят несколько человек и разговаривают. Рассказывают друг другу анекдоты, поразмяться вышли. К ним подходит молодой комиссар, здоровается.
— Ведь уже десятый час, господин Пильц, вы не забыли напомнить, что машину должны подать ровно в девять?
— Сейчас звонят по телефону в Александровские казармы; машину мы еще вчера заказали.
Подходит еще один.
— Оттуда отвечают, что машина была послана без пяти девять, да перепутали адрес, говорят, сейчас же пошлют другую.
— Хорошее дело — «перепутали», а мы тут стой, дожидайся.
— Я спрашиваю, где же машина, а он творит, а кто это у телефона, я говорю — секретарь Пильц, тогда ион назвался: лейтенант такой-то. Тогда я ему и говорю: лейтенант, я звоню по поручению господина комиссара, мне приказано насчет машины справиться… Мы вчера подали заявку в транспортный отдел на машину для облавы в девять часов, заявка была дана в письменной форме; господин комиссар просил подтвердит получение. Послушали бы вы, как он стал рассыпаться в любезностях, лейтенант этот самый. Ну, конечно, говорит, конечно, все будет в порядке, машина уже послана, тут недоразумение вышло, и так далее и тому подобное.
Наконец подкатили грузовики. В первую машину сели агенты уголовного розыска, полицейские комиссары и несколько женщин-агентов. На этой же машине некоторое время спустя сюда привезут несколько десятков арестованных, а среди них и Франца Биберкопфа; ангелы уже покинули его, и взглянет он на людей иными глазами, чем глядел совсем недавно, выходя из закусочной, но ангелы возрадуются, запляшут, да, да, уважаемые читатели, верующие ли вы или не верующие, но так оно и будет!
Грузовик с агентами в штатском уже в пути. Это хоть и не боевая колесница, но как-никак колесница Фемиды. Агенты сидят в кузове на скамьях, и грузовик катится через Александерплац среди мирных такси и автомобилей торговых фирм. Впрочем, и пассажиры этой машины выглядят довольно миролюбиво, ведь это война тайная, ее не объявляют. Просто едут люди по долгу службы: мужчины покуривают — кто трубку, кто — сигару; дамы переговариваются, спрашивают: кто вон тот господин на передней скамье, вероятно репортер, значит, завтра все будет в газетах. Так и катят они вверх по Ландсбергерштрассе, приходится ехать окольным путем, иначе во всех ближних пивных поймут, что предстоит облава. А прохожие поглядят вслед грузовику, да тут же и отвернутся. С этими шутки плохи: проехала полицейская машина — готовится облава где-то по соседству. Подумать только — до сих пор еще бывают такие вещи, ну да ладно, пойдем, а то в кино опоздаем.