Бедлам в огне
Шрифт:
Линсейд хлестнул ее по щеке – так в кино бьют женщин, впавших в истерику. Но все дело в том, что Алисия вовсе не впала в истерику: после пощечины она закричала еще громче, еще исступленней. Линсейд не знал, что делать, да и я тоже. Думаю, обрадовались мы оба, когда прибежали санитары. Так получилось, что смирительная рубашка и черный нейлоновый мешок оказались при них. Санитары связали Алисию, хотя она отчаянно вырывалась и кричала, а затем уволокли ее в черную ночь.
Мы с Линсейдом остались в библиотеке одни. Я боялся, что он и со мной что-нибудь сделает, но он оказался лучше, чем я о нем думал. Линсейд ничего не сделал мне, ничего не сказал, просто долго и пристально смотрел на меня, а затем,
Сначала я подумывал выбить дверь, но непонятно, что бы это мне дало. Хорошо, конечно, когда на голове нет мешка, но и смирительная рубашка способна доставить дикие муки: все мое тело терзало болью. Как-то раз я видел, как один трюкач выбрался из такой штуки за полминуты, и это представление не произвело на меня особого впечатления. Теперь я жалел, что смотрел тогда вполглаза.
Не знаю, сколько времени прошло до появления Грегори и каким образом он очутился в библиотеке. Наверное, нашел способ выбраться из обитой войлоком палаты и соорудил факел – ветку, конец которой был обмотан тряпкой, пропитанной парафином. Затем, чтобы не встречаться с санитарами и Линсейдом, он вскарабкался по стене к окну библиотеки.
– Это какой-то сумасшедший дом, – сказал он, залезая внутрь. Колеблющийся свет и запах парафина окутали комнату. – В хорошенькое место ты меня затащил.
Не было смысла возражать, что пришел он сюда всецело по собственной воле, а я предпочел бы, чтобы его здесь не было.
– Развяжи эту штуку, Грегори, – попросил я.
Мне моя просьба не казалась чрезмерной. Зачем он проник в библиотеку, если не для того, чтобы освободить меня? Но Грегори проявил не больше энтузиазма, чем Алисия. Он расхаживал по комнате, вглядывался в книги на полках, листал их при свете факела. Мне хотелось все объяснить ему, но тогда пришлось бы выплеснуть на него слишком много информации, так что я даже обрадовался его рассеянности, хотя она и создавала проблемы.
– Знаешь, тут очень хитрая подборка книг, – проговорил Грегори. – Я уже обращал на это внимание – раньше, но тогда я думал совсем о другом.
– Ну да, беднякам выбирать не приходится, – сказал я.
– Так ли?
– Не приходится, Грегори. Да выпусти меня наконец из этой штуки.
– Я вижу, “Расстройства” получили интересную рецензию. Подписанную твоим именем. Теперь продажи поднимутся.
– Ведь это ты написал рецензию, не так ли? – спросил я.
Это была еще одна мысль, до которой я додумался.
Грегори скромно склонил голову:
– О да. Совершенно определенно я.
– Ты очень проницательный рецензент. Ты оказался прав. У книги только один автор.
– Разумеется, – согласился Грегори. – Я – этот автор, я. Я написал “Расстройства”.
– Да ладно тебе, Грегори.
Мне вспомнилась сцена в финале “Спартака”, когда римляне говорят, что всех отпустят, если Спартак встанет и согласится себя распять, и один за другим сотни людей встают и говорят: “Хватайте меня. Я Спартак”. – “Нет, я Спартак”. – “Нет, я”. И тогда они распяли всех.
– Грегори, – сказал я, – будь другом, развяжи меня, и тогда мы сможем нормально поговорить.
– Я знаю, что мои слова покажутся чуток безумными, – ответил он, даже не пошевелившись, – но на самом деле все просто. Это как вдохновение. Я сижу у себя Йоркшире и излучаю мысли, флюиды вдохновения, и эти флюиды летят себе через эфир и проникают в мозги психов здесь, в клинике Линсейда, и те всё-всё записывают. Это словно совместный труд, словно божественное внушение, но по пути флюиды слегка искажаются, слегка портятся, и именно поэтому мне понадобилось приехать и все по-правильному отредактировать, чтобы книга вновь стала моей. Ведь именно поэтому мое имя стоит на обложке…
Так, Грегори
– Может, мы поговорим об этом потом? – спросил я.
– Потом будет поздно, – ответил Грегори и снова отвернулся к стеллажам. – В молодости Эрнест Хемингуэй работал у Форда Мэдокса Форда в “Трансатлантическом ревью”, и Форд сказал, что писать письма всегда надо с мыслью, что о тебе подумают потомки. Эти слова так разозлили Хемингуэя, что он пришел домой и сжег все свои письма, и в первую очередь – письма Форда Мэдокса Форда.
– Но, Грегори…
– А Геббельс в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году запалил в Берлине костерок в ознаменование нового духа германского рейха и сжег двадцать тысяч книг. Офигеть, правда?
Он уставился на потрепанные томики, стоявшие на нижней полке.
– Это, понятно, не Александрийская библиотека, – продолжил Грегори после паузы. – А знаешь, что с ней сталось? По правде говоря, никто ведь толком не знает. Цезарь спалил какую-то библиотеку во время Александрийских войн, но вряд ли то была Александрийская библиотека. Если бы Цезарь побаловался с ней, что жгли тогда в шестьсот сорок втором году? Халиф Омар приказал уничтожить библиотеку: мол, если рукописи Корану не противоречат, то на хрена они нужны, а если противоречат, то тем более в огонь их. И если честно, вот как он к Корану, так я к своим книгам отношусь, Майкл. Труды Грегори Коллинза – единственные книги, которые стоит читать. Остальные могут гореть синим пламенем.
– Грегори, я всего лишь прошу развязать смирительную рубашку.
– Никак не могу выполнить твою просьбу. Я ведь нарушу предписания твоих врачей. А тебе, я считаю, надо бы еще подлечиться.
Грегори сунул руку в карман и достал черный нейлоновый мешок, который ловко, одной рукой, натянул мне на голову, а затем поджег библиотеку, клинику Линсейда и меня.
ТЕПЕРЬ
30
Добро пожаловать в настоящее. Я пишу здесь и сейчас, а вы неизбежно читаете здесь и сейчас. Естественно. Иначе не бывает. Эта такая странная и уникальная сделка, которую книга заключает с нами. Когда вы берете в руки “Холодный дом”, вы – вместе с Диккенсом, а когда берете “Майн Кампф”, вы – вместе с Гитлером; вы делите с ними здесь и сейчас. Мне кажется, с картинами, музыкой, пьесами и фильмами дело обстоит иначе. Если книги и выживут под натиском того, что, на мой взгляд, можно назвать “электронными средствами массовой информации”, то в основном потому, что они устанавливают прочную связь между двумя личностями – через время и пространство. Какие-нибудь французы могут возразить, что все дело в присутствии и отсутствии, но, честно говоря, нельзя же проводить жизнь в тревогах о том, что подумают какие-то французы.
Очень странное чувство – писать о человеке, которым ты был столько лет назад. Нет нужды говорить, что теперь я не совсем тот человек. Слава богу, я изменился, возмужал, даже поумнел; и все же, описывая свои тогдашние мысли и поступки, я не чувствую, будто рассказываю о совершенно другом человеке, мне не нужно придумывать и восстанавливать образ. Отчасти я остался прежним – нескладным двадцатитрехлетним парнем и одновременно – десятилетним мальчиком, открывающим радость чтения, или тоскливым подростком, который хочет наконец разобраться, что такое любовь и секс.