Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:
Отвращение

Об этой сцене времен русской революции мне рассказал Юзеф Чапский. В буфете на железнодорожной станции обедал мужчина, отличавшийся от окружающих костюмом и поведением и явно принадлежавший к довоенной интеллигенции. Он привлек к себе внимание нескольких сидевших в ресторане хулиганов, которые подсели к нему, начали над ним насмехаться и, наконец, плевать ему в суп. Человек этот не защищался и не пытался прогнать обидчиков. Это продолжалось довольно долго. Внезапно он выхватил из кармана револьвер, сунул себе в рот и застрелился. Видимо, случившееся стало последней каплей, переполнившей

чашу страданий, которые причиняло ему распоясавшееся безобразие. Наверное, он был тонкокожим и воспитывался в мягкой среде, которая плохо защищала от все более грубой реальности, воспринимавшейся низами общества как норма. После революции эти грубость и вульгарность вырвались наружу и стали атрибутом советской жизни.

В 1939 году население Вильно и Львова внезапно открыло серость и неприглядность этой жизни. Рискну предположить, что Станислав Игнаций Виткевич покончил с собой не столько от страха, сколько от отвращения к тому, что должно было наступить, — а он знал об этом и даже подробно описал в последних главах «Прощания с осенью». Джордж Оруэлл, не читавший Виткевича, точно так же изображает повседневную жизнь под властью нового строя в своем романе «1984»: серость, грязь, скука, столовские запахи. Если называть подобного рода восприимчивость эстетской, то далеко мы не уйдем. Скорее следовало бы задуматься над чем-то невыносимым в самом человеческом существовании и над сгущением этой черты при определенных условиях. Отсюда вывод, что человека нужно беречь — пусть даже укутывая его в кокон иллюзий.

В рассказе «Bartleby the Scrivener» («Писец Бартлби») Герман Мелвилл описывает случай отказа от участия в жизни и полной отстраненности. Бартлби работает чинушей-переписчиком (тогда еще не было пишущих машинок) в каком-то мрачном нью-йоркском офисе и ведет себя точно насекомое, которое в случае опасности замирает. Требовать соблюдения своих прав ему неприятно, и, можно сказать, он болен всеобъемлющим отвращением к жизни как к борьбе. Вместо того чтобы участвовать, он предпочитает умереть.

П

Подлинность

Я всегда боялся, что притворяюсь кем-то другим, не тем, кто я на самом деле. И в то же время сознавал, что притворяюсь. Но что же мне оставалось делать? Моя жизнь была несчастливой. Если бы я все время занимался собой, то создал бы литературу жалоб и стенаний. Между тем я отстраненно относился к субстанции, которую из себя извлекал, с чем бы ее ни сравнивать — с нитью шелкопряда, укладывающейся в кокон, или с известковой массой, образующей раковину моллюска, — что помогало мне в художественном плане.

Был у меня соблазн признаться, что на самом деле меня не интересует ничего, кроме собственной зубной боли. Однако я не был уверен, что моя зубная боль подлинна, что я ее себе не внушаю, — это всегда грозит нам, когда мы сосредотачиваем внимание на себе.

Читателям казалось, что моя Форма подобна мне самому. Так думал даже чрезвычайно внимательный читатель — Константы Еленский, считавший, что моя жизнь и поэзия являют собой пример поразительного единства. Возможно, к такому мнению его склоняла моя дионисийская экстатичность — настоящая, но сознательно используемая в качестве самого эффективного средства, скрывающего боль.

Подлинность в литературе требует, чтобы как можно меньше писать под ту или иную публику. Однако мы живем не в пустыне,

нами управляет сам язык со всей его традицией, к тому же над нами довлеют ожидания со стороны говорящих на этом языке людей. В ранней молодости мне доводилось писать под моих товарищей-марксистов, во время немецкой оккупации — под патриотическую Варшаву. Быть может, эмиграция спасла меня, ибо во Франции и Америке я долгие годы писал не под западную публику, а против нее. Собственно потому мой успех и ценен для меня, что он выпал на долю ощетинившегося писателя, постоянно подчеркивавшего свою несхожесть. Но до тех пор, пока мне не удалось порвать с варшавским правительством, я уже начинал писать под требования соцреализма.

Я не могу одобрительно относиться к тем польским литераторам, которые после 1989 года стали писать под западный издательский рынок. Или к молодым поэтам, слепо подражающим американской поэзии, в то время как я и вся «польская школа» делали свое дело, сознавая различия нашего исторического опыта.

Мы зависимы от имеющегося в нашем распоряжении языка. Я мог бы привести примеры поэтов, которым Форма не позволяла написать ничего по-настоящему оригинального, ибо они не умели пробиться через язык к более смелым понятиям.

Польский, язык

Любовь к языку нельзя рационально объяснить — так же, как любовь к матери. Впрочем, вероятно, это одно и то же, ведь не зря говорится: родной язык. Большая часть моей жизни прошла за пределами Польши, достаточно посчитать: несколько детских лет в России, потом Франция и Америка. И в отличие от тех, чей польский уже после десяти-пятнадцати лет за границей начинает хромать, у меня никогда не было ни малейших сомнений. Я уверенно чувствовал себя в своем языке и, наверное, потому писал стихи и прозу только на нем, что лишь его ритм звучал в моих ушах, а без этого я не мог надеяться, что делаю свое дело хорошо.

Мои воспоминания о том, как я учился читать, туманны. Вероятно, меня научила моя мать — весной 1918 года в Шетейнях [371] . Зато я прекрасно помню садовый столик (круглый?) в своего рода тенистой беседке из кустов сирени и спиреи, где под присмотром матери выводил первые каракули. Ей стоило немалых трудов поймать меня в саду, ибо я не выносил этого, увиливал, плакал и кричал, что никогда не научусь писать. Что было бы, если бы тогда кто-нибудь сказал мне, что я стану профессиональным писальщиком? Я и не знал, что такое бывает.

371

Шетейни — см. статью «Шетейни, Гинейты и Пейксва».

Язык — моя мать, в буквальном и переносном смысле. И, наверное, мой дом, с которым я путешествую по свету. Это странно — ведь, за исключением коротких периодов, я не был погружен в стихию польского языка. Польский в Шетейнях был языком усадьбы, но приправленным литовскими словами: деревни вокруг были литовскими. Потом Россия и моя двуязычность. Наконец, Вильно — несомненно, чисто польский город, если говорить о нашей семье, интеллигенции и школе. Но если немного копнуть, то народ говорил на диалекте, «по-простому», плюс идиш еврейских масс и русский еврейской интеллигенции.

Поделиться:
Популярные книги

Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 35

Володин Григорий Григорьевич
35. История Телепата
Фантастика:
аниме
боевая фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Бояръ-Аниме. Газлайтер. Том 35

Личный аптекарь императора. Том 2

Карелин Сергей Витальевич
2. Личный аптекарь императора
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Личный аптекарь императора. Том 2

Герцог и я

Куин Джулия
1. Бриджертоны
Любовные романы:
исторические любовные романы
8.92
рейтинг книги
Герцог и я

Черный дембель. Часть 3

Федин Андрей Анатольевич
3. Черный дембель
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Черный дембель. Часть 3

Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Ардова Алиса
1. Вернуть невесту
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
8.49
рейтинг книги
Вернуть невесту. Ловушка для попаданки

Лекарь Империи 4

Карелин Сергей Витальевич
4. Лекарь Империи
Фантастика:
городское фэнтези
аниме
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Лекарь Империи 4

Кодекс Крови. Книга IХ

Борзых М.
9. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга IХ

Неудержимый. Книга XXXVII

Боярский Андрей
37. Неудержимый
Фантастика:
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XXXVII

Лихие. Депутат

Вязовский Алексей
4. Бригадир
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Лихие. Депутат

Темный Лекарь 2

Токсик Саша
2. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 2

Сирийский рубеж 2

Дорин Михаил
6. Рубеж
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Сирийский рубеж 2

Локки 10. Потомок бога

Решетов Евгений Валерьевич
10. Локки
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Локки 10. Потомок бога

Трактир «Разбитые надежды»

Свержин Владимир Игоревич
1. Трактир "Разбитые надежды"
Фантастика:
боевая фантастика
7.69
рейтинг книги
Трактир «Разбитые надежды»

Последний Паладин. Том 8

Саваровский Роман
8. Путь Паладина
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 8