Атлет
Шрифт:
— Не могу, не могу больше!.. — прошептал колосс, выпуская из рук свинцовый диск, который упал с глухим звоном и глубоко врезался в землю. — О — ох, нечем дышать…
Плешивый клоун в изумлении обратил к нему свое бескровное лицо и из-под опущенных век бросил на него взгляд, красноречивей всяких слов.
О! этот полный горечи и отчаяния взгляд был сразу же понят, и великан с длинной гривой снова взялся за дело. Подняв две пятидесятикилограммовые гири, он поставил по одной на каждое плечо и со своей ношей присел на корточки, как это делают азиатские йоги; потом, взяв в руки еще две гири, этот чародей стал жонглировать смертоносными тяжестями. Он
— О нет, — отдали ему должное двое рабочих, — про него не скажешь, что это автомат.
Лицо его пылало, он обливался потом, капельки крови появились на коже. Весь в пене, лоснясь, словно его натерли маслом, неистовый, ожесточенный, благородный, неукротимый, он прилагал все усилия, чтобы достойно закончить номер. Поминутно из его груди со свистом вылетало дыхание — прерывистое, тяжелое, учащенное. Видно было, как сотрясается его разгоряченное тело. Он задыхался, он весь дрожал, пар от него валил клубами. Его воспаленные глаза горели в сумеречном полумраке как раскаленные угли, его мускулы ходили ходуном, и так вздуты были его артерии и шейные вены, что казалось, будто у него на шее надето ожерелье из ужей. Он был недосягаем. Он был прекрасен. Толпа любовалась им, простирала к нему руки. Но вдруг он покачнулся, чуть было не потерял равновесие, вздрогнул всем телом и опустил голову, словно ему нанесли удар невидимой дубинкой… Десятка два медных монет полетели к его ногам.
— Ты покорил их! Подумай о Мариго, о моей сестре и твоей жене. Мы принесем ей хорошего винца и что-нибудь поесть…
Вот и жатва, видишь, плата за твои труды. Они побеждены, им ничего для тебя не жаль. Продолжай же, продолжай, Железная Рука!
И тщедушный клоун, икая, судорожно метался в своей тележке. На его лысом черепе, гладком как старая слоновая кость, болтался во все стороны пестрый колпак, разноцветный шутовской семирогий колпак, а его взбалмошный рожок разразился оглушительным, торжествующим тушем. При этих необыкновенных, причудливых звуках рожка и литавр исчерпанный до предела атлет выпрямился, внезапно найдя в себе сверхчеловеческие силы. Еще раз, в последний раз он кинулся в каком-то исступлении к чугунным гирям, и они почти сразу стали носиться вокруг него, как резиновые мячи.
— Довольно! Довольно!
Но он не слышал, или, скорее, не хотел слышать, он работал, работал не переставая, в каком-то экстазе. Ничего размеренного не было в его движениях, ничего заученного в его позах. В нем чувствовались смятение, безумие, бред! Как солдат перед жерлом пушки, как трибун в зале суда или на улице в минуты волнения и ярости народной, как поэт перед лицом природы или бога, этот фигляр, подвизающийся на улицах и перекрестках, этот увеселитель бедняков, этот богатырь, атлет, этот герой был во власти вдохновения, и только оно руководило им. Он импровизировал…
Толпа неистовствовала. Наконец-то! Со всех сторон ему кричали: «Браво!», и деньги падали к его ногам. Мужчины и женщины бросали ему, стараясь перещеголять друг друга, медяки, медяки без счета; дети прыгали от радости и, изумленные, взволнованные, приведенные в восторг, дрожали — им было страшно.
— Внимание, молодые, пожилые, старые и дряхлые! Внимание!
И славный товарищ атлета, его верный сподвижник, преданный друг, от сознания победы также преисполнился гордости. Он согнулся под китайской шляпой, украшенной серебряными бубенцами, на которых дрожали тысячи дождевых капель; эти капли, отливая всеми цветами
— Браво, дружище! Брависсимо!
Люди лихорадочными руками рылись в карманах, выворачивали, опустошали их. Медяки падали дождем, сыпались градом, серебряные деньги кружились, как снежинки. Серебряные и медные монеты, бросаемые ярмарочному силачу, летели, скользили, струились и звенели. А тяжелые гири, от которых все время отскакивали эти монеты, гудели, издавая какие-то чистые, тягучие звуки, жалобу металла. Каждый в отдельности и все вместе были во власти этого богатыря, перешедшего все человеческие пределы. Struggle for lire! [2]
2
Борьба за жизнь (англ.).
И пока длилась эта жестокая схватка, он подчинил себе людей, покорил их души. Он овладел сердцами, он сиял, он царил. Какой-то ремесленник бросил ему два золотых луидора, работница — кошелек, мальчик — свою фуражку.
— Внимание! Внимание!
Но никто не интересовался теперь шутом, который вопил что было мочи, надсаживая себе грудь; он больше не существовал, о нем позабыли.
— Великана! Великана! — Его, его одного и видела толпа, только его и хотела видеть.
К нему подходили люди. Круг суживался. Все были побеждены им; каждого он привлекал к себе словно магнитом, околдовывал, гипнотизировал; каждого покорял этот неистовый чародей…
Его обступили, щупали его огромные бицепсы, гладили его широкую грудь, мяли шелк его красных штанов в золотистых полосах, его целовали, сжимали в объятиях, готовы были влезть ему в нутро…
Но вдруг толпа, содрогнулась от ужаса и подалась назад. Колосс испустил какой-то странный стон, глаза его налились кровью, он несколько раз круто повернулся и рухнул наземь.
— Боже мой! — крикнула какая-то девица.
— Ах!! — всхлипнула старуха.
Собравшийся здесь народ смешался в кучу, и несколько взволнованных голосов прохрипели:
— Он надорвался!
Быстрый как молния, паяц бросил свою трубу и спрыгнул с тележки.
— Вот те на! Что с тобой приключилось! Ну, говори же! Говори!
Но Железная Рука, упав навзничь, остался недвижим.
— Да что ты в самом деле, толстяк?.. Эй, дружище, друг мой!
И клоун, обхватив руками безжизненное тело великана, наклонился над ним, растянулся рядом и стал слушать его сердце… Губами, на которых отпечатался мундштук трубы, он припал к посинелым губам атлета, неподвижного как мраморная статуя, лишенная опоры, сброшенная с пьедестала. Снова приложив ухо к сердцу друга, паяц, этот призрак без кровинки в лице, который, казалось, уже не может больше побледнеть, покрылся мертвенной бледностью, — О — ох! — застонал он.
…Сраженный, тряся головой, с широко раскрытыми, бессмысленными, ничего не видящими глазами, Типикули ползал на коленях по мостовой, и его дрожащие руки переносились от влажных, холодных висков к остановившемуся сердцу покойника. С искаженным от ужаса лицом, с насупленными бровями, с еще более заострившимся носом, в страшной гримасе оскалив зубы, убитый, уничтоженный, раздавленный горем, нелепый и трагичный, Типикули бормотал:
— Д… да… да… дамы и го… спо… господа, он… у… умер! Внимание!