Апостат
Шрифт:
Торжествующий «Helios» месил пар крепче жерновой круговерти, заглушая афродитову пошлятину, лезшую к Алексею Петровичу, покамест оседал в пену невесть отчего набрягший член, превращавший, как диалектик со стажем, спонтанный возглас — в вопрос.
Алексей Петрович выскочил из корытца, выбил пробку, плюхнувшую цепью — ржавей хароновой уключины! — скрутил шею крану, поставивши его алый ардис на полночь, и, покрывши спину петухом, бойко загромыхал по коридору, скача то на одной пяте, то на другой, выбивая ладонью из каждого уха по жгучей струйке, — отчего удвоилась трубная мощь ликующего дома.
Ну а в комнате, белой сейчас, столпом гималайской соли дыбился солнечный луч. Алексей Петрович
Алексей Петрович находил странное наслаждение в уничтожении отцова достояния, словно только разрушением недвижимости, преданием ей кратковременной мобильности, достигалось тотальное овладевание имуществом: во всяком «agence immobili`ere» дотоле виделось ему «Moli`ere», — знаковая шелуха отбрасывалась за ненужностью. Расшатать и, в процессе его падения, абсорбировать отчий дом, танцуя и голося уже средь руин, воздавая пошлину родному неистовоцарствию за право наследования, одновременно подмечая там пятачок полуденной тени, вещающий ему, недвусмысленно и злорадно, как Феоклимен Мелампович женихам: «In the sun!». Так уж повелось: копить да сбирать Алексей Петрович исхитрялся исключительно чужое, да и то лишь, если душа восстанет на пуанты почитания и устремится к непринадлежащему ей предмету обожания, — не с изнурённой нуриевской ужимкой, а истово, по-истомински, словно надеясь, будто новый Шереметев решится прострелить за неё руку Грибоеду, — ради будущего персидского освидетельствования!
Помнится, года за три до перелёта через океан, перебрался он, отрастивши и вовсе коэнову бороду, в Гельвецию (тугоумную девку, бахтерцами да щитом тщетно маскирующуюся под Афину, но скрывавшую-таки, в одном из своих банков, 27 802 франка Алексея Петровича, с коих не желал он процентов!), чреватую каторгой (а впервые его заперли ещё двенадцатилетнего, когда он сбивал исполинские сосульки, целя звонким снарядом в припухлости милицейских фуражек, — сталактитовый сталкер Лёша!), отправившись в ретороманский край без документов — апатрид, сирее последнего атрида, — вселился, назвавшись (фыркая, да утирая шерстистое окологубье) «учёным» — Гы-ы!!! — в ницшевский дом.
Вкруг него можно бродить, позванивая, по тропам-дзюдоисткам (зазеваешься — подсечка!), нагуливая бешенство, запирая потом его на ночь, как в инкубатор с инкубами, для утреннего вылупления Духа Святого, — из хвойно-струйной позёмки выскакивает махаон без одной шпоры, усаживается на башмак, разгадавши под ним филоктетову ядоструйную ранку, — и тянется сонная щепоть к уворованному Улиссом луку, — Да! Дай обокрасть себя, пацанёнок Нео! И Алексей Петрович вкатывался в самую матку ущелья, как сверхгемоглобинная горошина — в Грааль.
Высота гор, сольфеджирование (иной кряж, с заграждениями от лавинно-танковой атаки, закручивался почище музыкального ключа) лазоревой вечерней подсветки лохматых вершин с червонными вплавами снежников (Алексей Петрович, сейчас подчиняясь воспоминанию,
«А затем возвращался я домой. Смачно скрипели патоковые половицы. Щипало в носу до разрешения фейерверковым чихом, от которого подскакивала развесистобровая гендерная дегенератка в коридоре, цедившая сквозь фарфоровые зубы: «На здоровье» — точно намеревалась пить со мной, — тщательно массировавшая одноразовым платочком каждую морщинку своего виска, пока расставленные по углам колченогие, как пинчеры, хризантемы, прыскали со смеху, отворачиваясь от сквозняка в сторону мордастого рудного Неруды, висевшего набекрень, под отслоившейся свитком штукатурки, прячущим опочившую ночницу, к юго-западу от чёрно-белого хазароскулого Пастернака с его же немецким письмом, коим переводчик отлавливал энгадинских рыб поглупее да побогаче. Нобелевских лауреатов для чего-то разгородили террасным стулом, свежевыкрашенным пупырчатой зеленью tape `a l’oeil и на диво стойким столом, унаследовавшим по смерти ведьминой избы одну из её ножек.
Мебель принадлежала староамстердамской школьнице, так и не решившей с герулами-социалистами — предтечами Евросоюза! — проблемы с пропиской, и я, возложивши ногу на решётчатое сиденье, трудился над узлом, дивясь всем изворотам лавочнической обходительности автора Мертваго (так убелённее Сириуса рентье, бывший удачливый работорговец, холит, эпохе вдогонку, догоновых умельцев), — а снизу доносился квакающий дискант профессорши, вразумлявшей гуманоидную свору вскормленных на симонию волхатки Бовуар турбиноглазых трибад (коих щедро фабрикует гранёнозадая швабская Швейцария), беспрестанно удушающих разъезжающиеся молнии ширинок, об истом и умело скрываемом им, феминизме усопшего моего соседа.
Разувшись, и уберегая лоб от балочной затрещины, я с поклоном семенил через библиотеку, полную рассыпчатых книжец, долдонящих всё одно: взъерошенный, точно бородач, переборщивший по части мертвечины, пятитомник наглого парижского гаера на пьедестале-карлике от далекарлийского мебельщика, меж Маргаритой Крайянкур и куракинскими шармами гуру из Дорнаха, насупился супротив хитрющего Рейнеке-Лиса, примостившегося рядом с Бидермейером, почти начисто скрывшим перевод Биде, — и, наконец, забирался под душ, тугой струёй тревожа разбредшихся по музею самок: «Всё потопить!» — подчас иная отворяла запретную дверь, чтобы тотчас грохнуть ею, испустивши шип, завидев моё, тогда ещё без шероховатого шрама (а сейчас — будто след кабаньего клыка!), косматое бедро (Алексей Петрович отколупил ещё одну нить), а я отвечал ей гаканьем, отправляя вослед ему, — славя моего Бога! — русскую запальчивую скороговорку.
Да и как не желать разнести их простецкий мирок к бесовой матери? К моему ещё более грешно-копытному отцу?! (шайтан! обмолвился!). Пусть не разодрать, а хотя бы рассечь изнутри, вертикальной брешью, через которую здание-подельник, выказачивая вприсядку, назло, повыветрило бы ушлых торгашей с их брошюровой мокротой. Верьте мне: самолично исцелю я мною же уязвлённый дом — суток эдак через трое, — только бы натешиться счастием пасхальных мук, братски поделиться ими, навостривши ухо, да выстанывая щедровку, насупиться по-щедриновски — проникновенно, дико!