Александр Солженицын
Шрифт:
Каторга Достоевского, пристрастно фиксирует Солженицын, не знала вечного лагерного непостоянства, этой «судороги перемен». Люди отбывали в одном остроге весь срок. Им не ведомы были внезапные тасовки «контингентов», переброски «в интересах производства», комиссовки, инвентаризации имущества, внезапные ночные обыски «с раздеванием и переклочиванием всего скудного барахла, ещё отдельные доскональные обыски к 1 мая и 7 ноября». И далее: «Достоевский ложился в госпиталь безо всяких помех. И санчасть у них была общая с конвоем… При Достоевском можно было из строя выйти за милостынею. В строю разговаривали и пели».
Сравнение можно и даже необходимо продолжить.
Но сравнение двух каторжных миров требует ещё одного акцента. Несмотря на жестокость наказания, которому подвергся литератор Достоевский за публичное чтение письма литератора Белинского к литератору Гоголю, полученное в копии от литератора Плещеева (приговор не содержал иного состава преступления), это наказание не имело цели вечногопреследования преступника. Государство не мстило ему и, помиловав, вернуло право писать и печататься. Переступив порог каторжного острога, Достоевский, сосланный рядовым в Семипалатинск, мог не скрывать того факта, что занимается литературной работой; мог не опасаться, что его бумаги отнимут, нагрянув с обыском в казарму или на частную квартиру. И уж конечно Достоевскому не пришлось заучивать свои тексты наизусть из боязни их записать. Счастливым образом запаздывал и технический прогресс, храня русскую литературу: на писателя золотого или серебряного века власть могла напустить соглядатая, но не дотягивалась поставить тайную прослушку в его кабинете.
«Не о том печься, чтобы мир тебя узнал, а наоборот, нырять в подполье, чтобы, не дай Бог, не узнал, — этот писательский удел родной наш, русский, русско-советский!» — восклицает Солженицын.
Сравнения из истории русского литературного подполья не смягчают, однако, общей картины. Напротив — подчёркивают жестокость общества по отношению к писателю-нелегалу.
Но даже и в своей исторической системе координат опыт Солженицына не имеет прецедентов и аналогов.
Глава 2. Отчий дом: тайны скрытного времени
«Я родился прямо в гражданскую войну, а первые детские впечатления — ранние годы советской власти».
Время Солженицына будто позаботилось о том, чтобы тайны окружали самое раннее его детство. Русская смута, под сенью которой родился писатель, век преследований и гонений, в который ему пришлось жить, сделали уязвимыми самые простые, но неизбежные вопросы о родителях, о прошлом семьи и ближайших родственников. Отчий дом Солженицына со многими его обитателями с первых лет стал зоной повышенного риска, территорией особой опасности.
Здесь надо подчеркнуть: зоной риска, но не источником стыда и
«Как видно из материалов, Солженицын в своих автобиографических данных по существу ничего не сообщает о своих родителях, не указывая даже их фамилий, имени и отчества», — недовольно отмечала секретная справка «В отношении Солженицына А. И.», направленная КГБ СССР в Отдел культуры ЦК КПСС в июле 1967 года.
Привычка не говорить лишнего создавалась годами, десятилетиями.
В глазах новой власти, проводившей широкую социальную профилактикув столице и на местах, даже учёба крестьянского сына в университете вызывала подозрения и требовала объяснений. Персонаж комедии Солженицына «Пир Победителей», уполномоченный контрразведки СМЕРШ Гриднев укажет на «отягчающие обстоятельства» капитану Нержину, которого пытается поймать на сомнительных родителях и дедах.
«Гриднев: А — кто вы есть, товарищ капитан?
Нержин: Я вам сказал: комбат.
Гриднев: Да нет, по соц-происхожденью!
Нержин: Я не ослышался?
Гриднев: Я думаю, что нет.
Нержин: Спросили вы…
Гриднев: Кто ваш отец, кто дед? / А вы взглянули как-то косо.
Нержин: Да. Если добрых десять лет / Не слышал этого вопроса / И думал не услышать впредь, / Так как же мне на вас смотреть?
Гриднев: А раньше, значит, слышали?
Нержин: Да кто ж его не слышал? / На каждом повороте. / Но ведь теперь уж он из моды вышел. / Мы — просто русские, мы просто — патриоты <...>
Гриднев: А в офицерское училище вступая, вы в анкете / Не замечали этого вопроса?
Нержин: Заметил, да. Но думал — старый отпечаток.
Гриднев: В ОсобОтделах не бывает опечаток. <...> / Что ж вы ответили? <...> В анкете?
Нержин: А-а… Сын служащей.
Гриднев: Как это понимать?
Нержин: А так, что в учрежденьи служит моя мать.
Гриднев: Ответ неполный. По нему не видно вашего лица. / А кто еёотец? А — вашотец? И наконец — / отец отца? <...> Вот так из маленьких вопросов / И вам готова западня, / И всё понятно для меня. / Вы — внук, да только не крестьянина. / На денежки какие / Отец учиться мог? / На трудовые / Шиши? Кормилица соха? / Ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!»
Но отцов университет был малой неприятностью. Истинной ловушкой мог стать прославленный Гренадерский корпус, где служил Солженицын-отец, а также предположения, что не умри он раньше времени, то ушёл бы к белым. В контексте 20-х и 30-х, времени детства и взросления Солженицына-сына, загадка о судьбе отца казалась простой: «Может быть, к лучшему умер отец / В год восемнадцатый смертью случайной: / С фронта вернувшийся офицер, / Кончил был он в Чрезвычайной».
Царские ордена подпоручика Солженицына могли стать грозной уликой, свидетельством обвинения его вдовы и сына. Чтобы избежать ареста при обысках, возможных в любую минуту, пришлось закопать в землю эти знаки отцовой фронтовой доблести; где-то в земле (мать щадила сына и брала на себя весь объём тайны) им суждено было остаться навеки...