2666
Шрифт:
У любого произведения рангом пониже есть тайный автор, а всякий тайный автор есть, по определению, автор шедевров. Кто же в таком случае пишет произведение рангом пониже? На первый взгляд, писатель рангом пониже. Жена этого бедняги может быть свидетелем: он сидел за столом, склонившись над пустыми страницами, ерзая и ведя ручкой по бумаге. И ее свидетельство кажется неопровержимым. Но то, что она видела,— это лишь внешняя часть. Кожура литературы. Видимость,— сказал старик, бывший писателем, и Арчимбольди вспомнил Анского. — Тот, кто на самом деле пишет это произведение рангом пониже, — это тайный автор, который прислушивается лишь к словам шедевра.
Наш друг ремесленник пишет. Он весь погружен в то, что воплощает — хорошо или плохо — на бумаге.
Простите мне пошлые метафоры. Временами я горячусь и превращаюсь в романтика. Но послушайте меня. Всякое произведение, которое не является шедевром, есть, как бы это сказать, элемент огромной камуфляжной сети. Вы служили в армии, как я понимаю, и знаете, о чем я говорю. Всякая книга, что не является шедевром,— это пушечное мясо, усталая пехота, пешка, которая нужна лишь затем, чтобы воспроизводить разными способами схему шедевра. Когда я понял это, то перестал писать. Но ум мой, тем не менее, продолжил работать. Наоборот, когда я забросил писательство, он заработал лучше. Я себя спросил: почему шедевр должен быть сокрыт? Что за странные силы увлекают его в тишину тайны?
Я уже знал, что писать — бесполезно. Или что имеет смысл писать, только если автор готов написать шедевр. Большая часть писателей ошибаются или играют. Возможно, играть и ошибаться — одно и то же, две стороны одной монеты. На самом деле мы никогда не перестаем быть детьми, чудовищными детьми со струпьями, варикозом, опухолями и пятнами на коже, но в конце концов все равно детьми: мы продолжаем хвататься за жизнь, ибо мы и есть жизнь. Также можно сказать: мы — театр, мы — музыка. Таким образом, мало писателей отвергают писательство. Мы играем в бессмертных. Ошибаемся, оценивая собственные произведения и чужие — а с чужими уж и вовсе все туманно. Увидимся на присуждении Нобелевской премии, говорят писатели, словно желая сказать: увидимся в аду.
Однажды я посмотрел американский фильм про гангстеров. В одной из сцен детектив убивает злодея и прежде, чем выпустить последнюю пулю, говорит ему: увидимся в аду. Он играет. Детектив играет — и ошибается. Злодей, что смотрит на него и оскорбляет за секунду до смерти, тоже играет и ошибается, хотя его поле игры и поле ошибок сведены практически к абсолютному нулю — в следующей сцене он умрет. Режиссер фильма тоже играет. Сценарист — тоже. Увидимся на присуждении Нобеля. Мы вошли в историю. Немецкий народ нам за это благодарен. Героическое сражение будут помнить грядущие поколения. Бессмертная любовь. Имя, высеченное в граните. Время муз. Даже такая, настолько на первый взгляд невинная фраза: в эхе греческой прозы нет ничего, кроме игры и ошибок.
Игра и ошибка — это продажи и движитель писателей рангом пониже. Также это обещание их счастливого будущего. Лес, что растет с головокружительной скоростью, лес, которому никто не ставит границ,— даже Академии, наоборот, Академии как раз и занимаются тем, чтобы он разрастался без проблем, и предприниматели,
Плагиат, скажете вы? Да, плагиат, в том смысле, что любое произведение рангом пониже, любое произведение, вышедшее из-под пера писателя рангом пониже,— это не что иное, как плагиат с любого шедевра. Есть, правда, маленькое отличие — тут мы говорим о разрешенном плагиате. Плагиат, скрывающий, что он лишь часть захламленной сцены, шарада, которая, возможно, приведет нас лишь к пустоте.
Одним словом: лучше всего — это иметь собственный опыт. Не скажу, что опыт невозможно стяжать, постоянно общаясь с книгами в библиотеке, но превыше всякой библиотеки — опыт. Опыт — отец науки — так обычно говорят. Когда я был молод и еще думал, что сделаю карьеру в литературном мире, я познакомился с великим писателем. Великим писателем, который, наверное, написал шедевр: впрочем, с моей точки зрения, все его вещи были шедеврами.
Я вам не назову его имя. Вам не нужно его знать, да и для истории это совершенно необязательно. Знайте лишь, что он был немец и однажды приехал в Кельн с лекциями. Естественно, я ходил на все три — он читал их в университете нашего города. На последней мне повезло сесть в первом ряду, и я стал — нет, не слушать его (на самом деле он повторял то, что говорил в первой и второй лекции) — а подробно разглядывать: его руки, к примеру, энергичные и костлявые, старческую, походящую на павлинью или как у ощипанного петуха шею, его слегка славянские скулы, бескровные губы, губы, проведи по которым ножом — ни капли крови не прольется, виски, серые, как штормящее море, а в особенности его глаза — глубокие и, при легком повороте головы, походящие на два бездонных туннеля, заброшенных и готовых обрушиться.
Естественно, после лекции его окружили лучшие люди города, и я не смог даже пожать ему руку и выразить свое восхищение. Прошло время. Этот писатель умер, а я, как логично предположить, продолжил читать и перечитывать его. Пришел день, когда я решил оставить писательство. Я его оставил. Никакой травмы, уверяю вас, только чувство освобождения. Между нами говоря, это как потерять девственность. Какое облегчение испытываешь, оставляя литературу, переставая писать и ограничиваясь лишь чтением!
А вот это уже другой разговор. Мы еще об этом поговорим, когда вы вернете мне машинку. Воспоминание о приезде этого великого писателя, тем не менее, жило в моей памяти. Тем временем я начал работать на фабрике по производству оптического инструмента. Я хорошо зарабатывал. Был холост, при деньгах, еженедельно ходил в кино, театры, на выставки, а кроме того, учил английский и французский, заходил в книжные, где покупал все книги, которые хотел.
Спокойная жизнь, тихая гавань. Но воспоминание о приезде великого писателя меня не оставляло, хуже того, я вдруг понял, что помню только третью лекцию, что воспоминания мои — исключительно о его лице, словно бы через посредство лица он должен был что-то мне сказать, но не сказал. Но что? Однажды, по причинам, не имеющим отношения к делу, я пошел с другом врачом в анатомический театр университета. Не думаю, что вы там бывали. Анатомический театр находится в подвале, и это длинная анфилада комнат, отделанных белой плиткой, с деревянными потолками. Посредине располагается амфитеатр, где и производятся вскрытия, иссечения и прочие научные ужасы. За ним идут два маленьких кабинета — декана патологоанатомического факультета и преподавателя. В одном и в другом конце находятся холодные залы, где лежат трупы — тела бедняков или людей без документов, которых смерть застала в дешевых отелях.