Шрифт:
Мужчина охотится и воюет. Женщина строит козни и мечтает, она богиня фантазии и мать богов. Женщине открыто недоступное разуму и дано возноситься к пределу желаний и грез… Боги подобны людям: женщина дает им жизнь и на груди у женщины они умирают.
Ты читаешь объявление: заманчиво необычайно, и ведь речь идет о тебе, ну конечно же, о тебе! Пепел падает с кончика сигары в чай, но это ли важно — ты сидишь в грязной дешевой закусочной, перед тобой газета с объявлениями, и ты читаешь удивительные строчки. Приглашается молодой историк. Аккуратный. Добросовестный. Знающий французский язык
Ты кладешь на стол чаевые, берешь свой портфель и выходишь на улицу. Еще какой-нибудь молодой историк, в таких же стесненных обстоятельствах, наверно, тоже прочел газету, уже побывал там и получил место. Да, лучше выбросить все это из головы.
На углу, на остановке, ты закуриваешь сигарету и в ожидании автобуса повторяешь про себя даты, которые нужно знать назубок, иначе твои всегда сонные ученики лишат тебя своего уважения. Но вот и автобус. Приготовься. Перестань созерцать свои ботинки и приготовься. Пальцы мечутся в кармане, перебирая медяки, наконец тридцать сентаво найдены, зажаты в кулаке, ты хватаешься за поручень, вскакиваешь в автобус, который здесь никогда не останавливается, платишь тридцать сентаво, втискиваешься в толпу пассажиров и, крепко прижимая к боку портфель, по привычке кладешь руку на задний карман брюк, где лежит кошелек.
День пройдет неприметно, как всегда, и ты вспомнишь о своем объявлении только на другое утро, когда снова сядешь за столик в закусочной и раскроешь газету. На последней странице опять броская строчка: молодой историк. Значит, вчера никто не пришел. Твой взгляд скользит по знакомым словам, но в конце ты вдруг видишь: четыре тысячи песо.
Кто мог думать, что улица Донселес обитаема, что в старом центре города еще кто-то живет? Ты медленно бредешь по тротуару, высматривая номер 815 среди громоздящихся друг за другом обветшалых дворцов, в которых расположились лавки и мастерские портных, часовщиков, сапожников, заведения с прохладительными напитками. Номера домов в этом квартале не раз менялись, их переправляли, писали новые сбоку или сверху, и в конце концов все безнадежно перепуталось: 13 рядом с 200, под старинным изразцом с цифрой 47 надпись мелом: «Теперь 924». Ты поднимаешь глаза к верхним этажам. Здесь все как встарь: не слышно оглушительной музыки, нет светящихся вывесок и дешевых витрин, ничто не портит этот второй лик улицы. Темный камень, барочные украшения, искалеченные временем святые в нишах, увенчанные голубями, балконы с жалюзи, кованые крыши, гаргульи из песчаника. В окне, затененном длинными зеленоватыми занавесями, кто-то отпрянул, встретив твой взгляд, ты переводишь глаза на портал, причудливо увитый диким виноградом, на линялую дверь — «815, раньше 69».
Долго и тщетно ты стучишь в эту дверь медным молотком в виде собачьей головы — время лишило ее формы, и теперь она похожа на голову собачьего зародыша в зоологическом музее. Собака словно улыбается, и ты отводишь руку от ее ледяного прикосновения. Дверь подается под легким нажимом пальцев, но, прежде чем переступить порог, ты секунду хмуро смотришь на длинный ряд машин, задержанных у перекрестка, которые рычат и воют, отравляя воздух своим жарким смрадом: тебе хочется унести с собой образ равнодушного мира, который ты оставляешь, входя в этот дом.
За
— Не надо… не стоит. Ради бога. Сделайте тринадцать шагов вперед, и справа будет лестница. Поднимитесь, будьте добры. Тут двадцать две ступеньки. Считайте.
Тринадцать. Направо. Двадцать две.
После гулких каменных ступеней под ногой заскрипело трухлявое от сырости дерево, а вокруг все тот же запах прелого мха и мокрых листьев. Ты считаешь про себя, держа наготове спички. Двадцать две, наконец-то. Перед тобой дверь, от которой тоже пахнет сыростью, ты ищешь ручку, в конце концов толкаешь одну половинку, и вот твои ноги ступают уже по ковру. Это жиденький сбитый коврик, ты спотыкаешься на нем и вдруг замечаешь: здесь все видно, откуда-то льется слабый желтоватый свет.
— Сеньора… — зовешь ты негромко, потому что тот голос показался тебе женским, — сеньора…
— Теперь налево. Первая дверь. Будьте любезны.
Ты толкаешь и эту дверь (ты уже понял: в доме все двери на пружине, без поворачивающихся ручек), и мягкие золотые лучи опутывают твои-ресницы легкой шелковой паутиной. Ты зачарованно разглядываешь живые тени на стене, где горят дюжины звезд-потом ты увидишь, что это свечи, множество свечей на консолях и в простенках. Среди ярких огоньков тихо мерцают серебряные сердца, стеклянные сосуды, стекло в рамах, а за этим сияющим пологом в глубине комнаты хоронится кровать, и на ней кто-то вскидывает руку, словно приглашая тебя подойти.
Ты обойдешь кровать и приблизишься к изголовью. На огромной постели, едва видна, лежит крохотная старушка. Ты протягиваешь руку, но не встречаешь ее руки, твои пальцы погружаются в густой бархатистый мех, скользят по ушам, и ты видишь некое существо, которое сосредоточенно жует, посматривая на тебя своими красными глазками. Ты с улыбкой гладишь кролика. Он лежит у руки хозяйки, и тут рука эта наконец берет твою, холодные пальцы долго держат твою потную ладонь, вертят ее так и этак, потом притягивают к обшитой кружевом подушке, и ты спешишь коснуться кружева, чтобы выйти из их плена.
— Мое имя Фелипе Монтеро. Я прочел ваше объявление.
— Да, разумеется. Вы прочли. Простите, мне некуда вас усадить.
— Ну что вы, не стоит беспокоиться.
— Прекрасно. Сделайте одолжение, станьте в профиль. Я плохо вас вижу. Повернитесь к свету. Так. Хорошо.
— Я прочел ваше объявление…
— Да, конечно. Вы надеетесь справиться? Avez vous fait des etudes?
— A Paris, madame.
— Ah, oui, sa me fait plaisir, toujours, toujours d'entendre… oui, vous savez… on etait tellement habitue… et apres… [1]
1
— Вы где-нибудь учились?
— В Париже, мадам.
— О, мне всегда, всегда нравился французский… да… вы понимаете… я так привыкла… а потом… (франц.)
Ты отступишь немного в сторону, и огни свечей, умноженные серебром и стеклами, осветят голову в шелковом чепце — под ним должны быть седые волосы — и сморщенное личико, маленькое, как у ребенка. Высокий белый воротник с частыми пуговицами и теплые одеяла скрывают всю ее, и можно видеть только руки, которые покоятся на животе, бледные руки, окутанные шерстяной шалью. Ты жадно всматриваешься в лицо старой сеньоры, пока кролик не отвлечет тебя своей возней. Тогда в глаза тебе бросится одеяло — истертый красный шелк, усеянный хлебными корками.